



Так, уставясь в окошко в сравнительно поздний час одного из ничтожных и будних дней еще одного промозглого года и пытаясь собраться с мыслями, философствовал герой этой повести. Вита синэ либертатэ нихиль, философствовал он, виверэтэ эст милитарэ. Он был несвеж и немолод.

.jpg)
Автобиографическая «Повесть о жизни» К.Г. Паустовского состоит из шести книг: «Далекие годы», «Беспокойная юность», «Начало неведомого века», «Время больших ожиданий», «Бросок на юг», «Книга скитаний».
Я был гимназистом последнего класса киевской гимназии, когда пришла телеграмма, что в усадьбе Городище, около Белой Церкви, умирает мой отец. На следующий день я приехал в Белую Церковь и остановился у старинного приятеля отца, начальника почтовой конторы Феоктистова. Это был длиннобородый близорукий старик в толстых очках, в потертой тужурке почтового ведомства со скрещенными медными рожками и молниями на петлицах. Кончался март. Моросил дождь. Голые тополя стояли в тумане. Феоктистов рассказал мне, что ночью прошел лед на бурной реке Рось. Усадьба, где умирал отец, стояла на острове среди этой реки, в двадцати верстах от Белой Церкви. В усадьбу вела через реку каменная плотина – гребля. Полая вода идет сейчас через греблю валом, и никто, конечно, не согласится переправить меня на остров, даже самый отчаянный балагула – извозчик. Феоктистов долго соображал, кто же из белоцерковских извозчиков самый отчаянный. В полутемной гостиной дочь Феоктистова, гимназистка Зина, старательно играла на рояле. От музыки дрожали листья фикусов. Я смотрел на бледный, выжатый ломтик лимона на блюдечке и молчал. – Ну что ж, позовем Брегмана, отпетого старика, – решил наконец Феоктистов. – Ему сам черт не брат. Вскоре в кабинет Феоктистова, заваленный томами «Нивы»[6] в тисненных золотом переплетах, вошел извозчик Брегман – «самый отпетый старик» в Белой Церкви. Это был плотный карлик-еврей с редкой бородкой и голубыми кошачьими глазами. Обветренные его щечки краснели, как райские яблоки. Он вертел в руке маленький кнут и насмешливо слушал Феоктистова. – Ой, несчастье! – сказал он наконец фальцетом. – Ой, беда, пане Феоктистов! У меня файтон легкий, а кони слабые. Цыганские кони! Они не перетянут нас через греблю. Утопятся и кони, и файтон, и молодой человек, и старый балагула. И никто даже не напечатает про эту смерть в «Киевской мысли». Вот что мне невыносимо, пане Феоктистов. А поехать, конечно, можно. Отчего не поехать? Вы же сами знаете, что жизнь балагулы стоит всего три карбованца, – я не побожусь, что пять или, положим, десять. – Спасибо, Брегман, – сказал Феоктистов. – Я знал, что вы согласитесь. Вы же самый храбрый человек в Белой Церкви. За это я вам выпишу «Ниву» до конца года. – Ну, уж если я такой храбрый, – пропищал, усмехаясь, Брегман, – так вы мне лучше выпишите «Русский инвалид»[7]. Там я, по крайности, почитаю про кантонистов[8] и георгиевских кавалеров. Через час кони будут у крыльца, пане. Брегман ушел.

.jpg)
Книга о судьбе художника Чарлза Стрикленда, написанная по-английски иронично и тонко и вместе с тем по-моэмовски талантливо, правдиво и умно. Яркие персонажи, блистательные диалоги и сюжетные повороты — вот почему эта книга увлекает и не дает заскучать, а что делает чтение еще более приятным — так это неподражаемая авторская манера изложения. Для множества людей эта книга стала одной из любимых, а Стивен Кинг рекомендует ее как образчик хорошей литературы. Прочитайте — Вам понравится. Роман представляет собой биографию вымышленного персонажа Чарльза Стрикленда, английского биржевого маклера, который в 40-летнем возрасте внезапно бросает жену и детей, чтобы стать художником. Прообразом Чарльза Стрикленда послужил Поль Гоген.
Когда я познакомился с Чарлзом Стриклендом, мне, по правде говоря, и в голову не пришло, что он какой-то необыкновенный человек. А сейчас вряд ли кто станет отрицать его величие. Я имею в виду не величие удачливого политика или прославленного полководца, ибо оно относится скорее к месту, занимаемому человеком, чем к нему самому, и перемена обстоятельств нередко низводит это величие до весьма скромных размеров. Премьер-министр вне своего министерства сплошь и рядом оказывается болтливым фанфароном, а генерал без армии – всего-навсего пошловатым провинциальным львом. Величие Чарлза Стрикленда было подлинным величием. Вам может не нравиться его искусство, но равнодушны вы к нему не останетесь. Оно вас поражает, приковывает к себе. Прошли времена, когда оно было предметом насмешки, и теперь уже не считается признаком эксцентричности отстаивать его или извращенностью – его превозносить. Недостатки, ему свойственные, признаны необходимым дополнением его достоинств. Правда, идут еще споры о месте этого художника в искусстве, и весьма вероятно, что славословия его почитателей столь же безосновательны, как и пренебрежительные отзывы хулителей. Одно несомненно – это творения гения. Мне думается, что самое интересное в искусстве – личность художника, и если она оригинальна, то я готов простить ему тысячи ошибок. Веласкес как художник был, вероятно, выше Эль Греко, но к нему привыкаешь и уже не так восхищаешься им, тогда как чувственный и трагический критянин открывает нам вечную жертвенность своей души. Актер, художник, поэт или музыкант своим искусством, возвышенным или прекрасным, удовлетворяет эстетическое чувство; но это варварское удовлетворение, оно сродни половому инстинкту, ибо он отдает вам еще и самого себя. Его тайна увлекательна, как детективный роман. Это загадка, которую не разгадать, все равно как загадку вселенной. Самая незначительная из работ Стрикленда свидетельствует о личности художника – своеобразной, сложной, мученической. Это-то и не оставляет равнодушными к его картинам даже тех, кому они не по вкусу, и это же пробудило столь острый интерес к его жизни, к особенностям его характера. Со дня смерти Стрикленда не прошло и четырех лет, когда Морис Гюре опубликовал в «Меркюр де Франс» статью, которая спасла от забвения этого художника. По тропе, проложенной Гюре, устремились с большим или меньшим рвением многие известные литераторы: уже долгое время ни к одному критику во Франции так не прислушивались, да и, правда, его доводы не могли не произвести впечатления; они казались экстравагантными, но последующие критические работы подтвердили его мнение, и слава Чарлза Стрикленда с тех пор зиждется на фундаменте, заложенном этим французом.

.jpg)
Роман американского писателя Ирвинга Стоуна «Жажда жизни» посвящен великому голландскому художнику Винсенту Ван Гогу. В нем рассказывается о драматическом жизненном пути Ван Гога, о его мощном и небывалом по форме творчестве, так и не получившем признания при жизни мастере, о его глубокой вере в то, что «нет ничего более художественного, чем любить людей».
Когда Винсент собрался обратно в Малый Вам, преподобный Питерсен дал ему свои старые башмаки и денег на билет до Боринажа. Винсент принял эти деньги, как принимают помощь от друга, расквитаться с которым — лишь дело времени. В поезде Винсент осознал две важные для себя вещи: преподобный Питерсен ни разу не заговорил о неудавшейся духовной карьере Винсента и принял его как своего собрата художника. Ему так понравилась женщина у печки, что он захотел оставить рисунок у себя, а это — главная победа. «Он указал мне путь, — подумал Винсент. — Если ему нравятся мои наброски, значит, они понравятся и другим».

.jpg)
Первый сборник рассказов Варлама Шаламова, в котором отражена жизнь заключённых ГУЛага. Сборник создавался с 1954 по 1962 год, после возвращения Шаламова с Колымы.
Играли в карты у коногона Наумова. Дежурные надзиратели никогда не заглядывали в барак коногонов, справедливо полагая свою главную службу в наблюдении за осужденными по пятьдесят восьмой статье. Лошадей же, как правило, контрреволюционерам не доверяли. Правда, начальники-практики втихомолку ворчали: они лишались лучших, заботливейших рабочих, но инструкция на сей счет была определенна и строга. Словом, у коногонов было всего безопасней, и каждую ночь там собирались блатные для своих карточных поединков. В правом углу барака на нижних нарах были разостланы разноцветные ватные одеяла. К угловому столбу была прикручена проволокой горящая «колымка» – самодельная лампочка на бензинном паре. В крышку консервной банки впаивались три-четыре открытые медные трубки – вот и все приспособление. Для того чтобы эту лампу зажечь, на крышку клали горячий уголь, бензин согревался, пар поднимался по трубкам, и бензиновый газ горел, зажженный спичкой. На одеялах лежала грязная пуховая подушка, и по обеим сторонам ее, поджав по-бурятски ноги, сидели партнеры – классическая поза тюремной карточной битвы. На подушке лежала новенькая колода карт. Это не были обыкновенные карты, это была тюремная самодельная колода, которая изготовляется мастерами сих дел со скоростью необычайной. Для изготовления ее нужны бумага (любая книжка), кусок хлеба (чтобы его изжевать и протереть сквозь тряпку для получения крахмала – склеивать листы), огрызок химического карандаша (вместо типографской краски) и нож (для вырезывания и трафаретов мастей, и самих карт).

.jpg)
«Финансист» — первая книга «Трилогии желания» выдающегося американского писателя Т.Драйзера (1871-1945). Роман начинается с юношеских лет американского капиталиста Фрэнка Каупервуда и заканчивается в тот период жизни главного героя, когда он, чувствуя силу накопленных им капитала и профессионального опыта, провозглашает свой жизненный лозунг, давший название всей трилогии «Мои желания прежде всего». «Титан» — вторая книга «Трилогии желания» известного американского писателя Теодора Драйзера (1871-1945). Взлеты и падения в деловой сфере преследуют главного героя романа Фрэнка Каупервуда, а пренебрежение нормами поведения общества становится еще болееярко выраженной его характерной чертой. «Стоик» — третья книга «Трилогии желания» выдающегося американского писателя Т.Драйзера (1871-1945). Центральным персонажем романа является Фрэнк Каупервуд — человек, у которого три страсти: деньги, женщины и предметы искусства.
Филадельфия, где родился Фрэнк Алджернон Каупервуд, насчитывала тогда более двухсот пятидесяти тысяч жителей. Город этот изобиловал красивыми парками, величественными зданиями и памятниками старины. Многого из того, что знаем мы и что позднее узнал Фрэнк, тогда еще не существовало – телеграфа, телефона, доставки товаров на дом, городской почтовой сети и океанских пароходов. Не было даже почтовых марок и заказных писем. Еще не появилась конка. В черте города курсировали бесчисленные омнибусы, а для дальних путешествий служила медленно развивавшаяся сеть железных дорог, все еще тесно связанная с судоходными каналами. Фрэнк родился в семье мелкого банковского служащего, но десять лет спустя, когда мальчик начал любознательно и зорко вглядываться в окружающий мир, умер председатель правления банка; все служащие соответственно повысились в должностях, и мистер Генри Уортингтон Каупервуд «унаследовал» место помощника кассира с блистательным, по его тогдашним понятиям, годовым окладом в три с половиной тысячи долларов. Он тотчас же радостно сообщил жене о своем решении перебраться из дома 21 по Батнвуд‑стрит в дом 124 по Нью‑Маркет‑стрит: и район не такой захолустный, и дом – трехэтажный кирпичный особнячок – не шел ни в какое сравнение с нынешним жилищем Каупервудов. У них имелись все основания полагать, что со временем они переедут в еще более просторное помещение, но пока и это было не плохо. Мистер Каупервуд от души благодарил судьбу. Генри Уортингтон Каупервуд верил лишь в то, что видел собственными глазами, и был вполне удовлетворен своим положением, – это открывало ему возможность стать банкиром в будущем. В ту пору он был представительным мужчиной – высокий, худощавый, подтянутый, с вдумчивым взглядом и холеными, коротко подстриженными бакенбардами, доходящими почти до мочек ушей. Верхняя губа, странно далеко отстоявшая от длинного и прямого носа, всегда была чисто выбрита, так же как и заостренный подбородок. Густые черные брови оттеняли зеленовато‑серые глаза, а короткие прилизанные волосы разделялись аккуратным пробором. Он неизменно носил сюртук – в тогдашних финансовых кругах это считалось «хорошим тоном» – и цилиндр. Ногти держал в безукоризненной чистоте. Впечатление он производил несколько суровое, но суровость его была напускная. Стремясь выдвинуться в обществе и в финансовом мире, мистер Каупервуд всегда тщательно взвешивал, с кем и о ком он говорит. Он в равной мере остерегался как высказывать резкие или непопулярные в его кругу мнения по социальным или политическим вопросам, так и общаться с людьми, пользовавшимися дурной репутацией. Впрочем, надо заметить, что он и не имел определенных политических убеждений. Он не являлся ни сторонником, ни противником рабовладения, хотя атмосфера тогда была насыщена борьбой между аболиционистами и сторонниками рабства. Каупервуд твердо верил, что на железных дорогах можно нажить большое богатство, были бы только достаточный капитал да еще одна странная штука – личное обаяние, то есть способность внушать к себе доверие. По его убеждению, Эндрю Джексон был совершенно не прав, выступая против Николаса Бидла и Банка Соединенных Штатов, – эта проблема волновала тогда все умы.

.jpg)
«Человека можно уничтожить, но его нельзя победить», — так сформулировал Эрнест Хемингуэй свое жизненное и творческое кредо. Несколько поколений были буквально влюблены в «Папу Хэма» и его книги. Читатели стремились походить на его героев, а писатели — подражать (хоть и безуспешно) его стилю. Он покинул родную страну и стал колесить по всему миру, потому что понял: «Америка была хорошей страной, но мы превратили ее черт знает во что». Путевые очерки Хемингуэя и легли в основу его мемуарной прозы — «Праздник, который всегда с тобой», где он рассказывает о своей жизни в Париже. Однако эти произведения — не только впечатления от странствий по дальним странам, но прежде всего мысли писателя о жизни, о своем ремесле, о собратьях по «литературному цеху».
А потом погода испортилась. Она переменилась в один день -- и осень кончилась. Из-за дождя нам приходилось закрывать на ночь окна, холодный ветер срывал листья с деревьев на площади Контрэскарп. Листья лежали размоченные дождем, и ветер швырял дождь в большой зеленый автобус на конечной остановке, а кафе "Для любителей" было переполнено, и окна запотели изнутри от тепла и табачного дыма. Это было мрачное кафе с дурной репутацией, где собирались пьяницы со всего квартала, и я не ходил туда, потому что там пахло потом и кислым винным перегаром. Мужчины и женщины, завсегдатаи кафе "Для любителей", были всегда пьяны, вернее, пили до тех пор, пока у них были деньги, а пили они чаще всего вино, которое покупали по поллитра или по литру. Там рекламировалось множество аперитивов со странными названиями, но мало кто мог себе их позволить, разве что для начала, чтобы поскорее напиться. Женщин-пьяниц называли poivrottes, что означает "алкоголички". Кафе "Для любителей" было выгребной ямой улицы Муфтар, узкой, всегда забитой народом торговой улицы, которая выходит на площадь Контрэскарп. В старых жилых домах на каждом этаже около лестницы имелся клозет без сиденья, с двумя цементными возвышениями для ног по обе стороны отверстия, чтобы locataire не поскользнулся; эти уборные соединялись с выгребными ямами, содержимое которых перекачивалось по ночам в ассенизационные бочки. Летом в открытые окна врывался шум работающего насоса, и в воздухе распространялось сильное зловоние. Бочки были коричневато-желтыми, и в лунном свете, когда лошади тащили их по улице Кардинала Лемуана, это напоминало картины Брака. Но никто не выкачивал содержимое кафе "Для любителей", и на пожелтевшее, засиженное мухами объявление о мерах наказания, предусмотренных законом за пьянство в общественных местах, так же мало обращалось внимания, как и на дурно пахнущих завсегдатаев.

Главное произведение Нины Берберовой. Опубликована в 1969 году на английском языке, в 1972 на русском.
Это биография поколения, блистательной и трагичной эпохи: серебрянного века русской поэзии и прозы ("вся моя жизнь прошла среди деклассированных изгнанников"). Увлекательно, как захватывающий роман, написанная прекрасным отточенным, лаконичным языком в духе традиций русской классической литературы.Эта книга ‑ не воспоминания. Эта книга ‑ история моей жизни, попытка рассказать эту жизнь в хронологическом порядке и раскрыть ее смысл. Я любила и люблю жизнь и не меньше ее (но и не больше) люблю ее смысл. Я пишу о себе в прошлом и настоящем, и о прошлом говорю моим настоящим языком. В разное время я писала случайные очерки воспоминаний и, когда говорила о себе, чувствовала себя не совсем ловко, словно я навязывала читателю героя, которого он от меня не ждет. Здесь я буду говорить больше о себе, чем обо всех других, вместе взятых: почти все здесь будет обо мне самой, о моем детстве, молодости, о зрелых годах, о моих отношениях с другими людьми таков замысел этой книги. Мысль моя живет не только в Прошлом (как память), но и в настоящем (как сознание себя во времени). Будущего может не быть вовсе, или может быть оно кратковременно, схематично и фрагментарно. История моей долгой жизни имеет, в моем сознании, начало, середину и конец. В процессе рассказа будет ясно, в чем я вижу смысл этой жизни (и может быть смысл всякой жизни) и где путь к тому смыслу или хотя бы где‑то направление, где этот путь лежит. Я буду говорить о познании себя, об освобождении себя, о раскрытии себя, о зрелости, дающей право на это рас‑ крытие, об одиночестве в муравьиной куче, которое для меня всегда было чем‑то более соблазнительным и плодотворным, чем одиночество в гнезде. Из трех возможностей: жить для будущей жизни, жить для будущих поколений и жить для сегодняшнего дня, я очень рано выбрала третью, "свирепейшую имманенцию", по выражению Герцена. Это одна из тех установок, которая пришла ко мне вовремя. Я во многом, но далеко не во всем, была развита преждевременно, но я научилась думать сравнительно поздно, и слишком часто я опаздывала, теряя драгоценное время ‑ ту единственную основу жизни, ту ткань ее, которую нельзя ни купить, ни обменять, ни украсть, ни подделать, ни вымолить. Автобиография в отличие от мемуаров откровенно эгоцентрична.

.jpg)
В автобиографическом романе «Глубокие реки» (1958), герой которого проходит через испытания, пережитые автором в детские годы, мир андских индейцев, противопоставленный миру белых с его грубостью и жестокостью человеческих отношений, приобретает мифологические очертания.

.jpg)
Книга известного ленинградского писателя, блестящего знатока и летописца города на Неве, доносит до нас живые и яркие картины жизни Петербурга в начале XX века.
Я родился в Петербурге, на Бассейной улице, в зимнюю вьюжную ночь 27 января девятисотого года, считая по юлианскому календарю. А за три дня до этого, существенного лишь для семьи межевого инженера В. В. Успенского, события тихий профессор физики Александр Степанович Попов в шхерах возле тогдашнего Бьерке (потом оно стало Койвисто, потом — Приморском) впервые в мире связался по беспроволочному телеграфу с сидящим на камнях в заливе броненосцем «Генерал-адмирал Апраксин». Передал на судно и принял с судна вести. Теперь же, лет через шестьдесят с небольшим, я сижу в покойном кресле, и экран моего телевизора — правнук поповского «грозоотметчика» — мерцает, и я вижу на этом экране, как открывается лючок в космическом корабле и из него в бесконечность мира выкарабкивается человек в скафандре и мчится вокруг Земли с непредставимой скоростью, и там, за его плечами, за его головой, намечается — точь-в-точь такое, как на глобусе, — восточное побережье Черного моря и степи Кубани, и завитые спиралями циклонов облака над моей Землей, и что-то еще никогда не виданное и потому почти неразличимое на неопытный глаз… И я вижу совсем близко от себя камни, валяющиеся на поверхности Лупы. И я слышу «Интернационал», передаваемый не из Москвы, а оттуда, с лунного лика, где столько тысячелетий человеческий взор различал то рыбака с неводом, то дровосека с вязанкой, то Каина с Авелем на плече… День в день через три года после моего появления на свет японские крейсера блокировали «Варяга» и «Корейца» в Чемульпо. Через четыре года и неполных одиннадцать месяцев поп Георгий Гапон привел тысячи безоружных людей под дула винтовок под окна Зимнего дворца… Четырнадцать с половиной лет спустя грянул в Сараеве выстрел гимназиста Принципа, открывший первую мировую войну. Еще два с половиной года — и кончилась царская Россия. Еще восемь коротких месяцев — и залпом «Авроры» означился рубеж новой эры… А 1924 год и кончина Ленина? А годы пятилеток? А величайшая трагедия и великое торжество нашей Отечественной войны, с блокадой Ленинграда, с подвигом Сталинграда, с Советской Армией в Берлине! А первый спутник в просторах космоса на моем пятьдесят седьмом году… А тот день, когда все мы, и я, шестидесятилетний (шестидесятиоднолетний, но так не говорят), увидели на экранах телевизоров «гражданина Советского Союза Юрия Алексеевича Гагарина», идущего по красному ковру славы и почестей, превосходящих славу Христофора Колумба и Фернандо Магеллана и честь, оказанную им? И все это я видел своими глазами… Так ведь, пожалуй, — надо писать!

.jpg)
Сальвадор Дали — один из величайших оригиналов XX века. Его гениальные картины известны даже тем, кто не интересуется изобразительным искусством. А его шокирующие откровения о своей жизни и изящные ироничные рассуждения о людях и предметах позволят читателю взглянуть на окружающий мир глазами великого мастера эпатажа. Книга Сальвадора Дали «Дневник одного гения», не является автобиографией в строгом смысле слова, а представляет собой ряд небольших эссе, в некоторой степени связанных неустойчивым форматом дневника. Настоящий дневник – памятник, воздвигнутый самому себе, в увековечение своей собственной славы. Текст отличается предельной искренностью и своеобразной сюрреалистической логикой. Это документ первостепенной важности о выдающемся художнике современности, написанный пером талантливого литератора.
Еще со времен Фрaнцузской революции появилaсь этa дурaцкaя, кретинскaя модa, когдa все кому не лень вообрaжaют, будто гении (остaвляя в стороне их творения) - это человеческие существa, более или менее похожие нa всех остaльных простых смертных. Все это чушь. И уж если это чушь в отношении меня - гения сaмой рaзносторонней духовности нaшего времени, истинно современного гения,-то это втройне чушь в отношении гениев, олицетворявших вершины Ренессaнсa, - тaков почти божественный гений Рaфaэля. Этa книгa призвaнa докaзaть, что повседневнaя жизнь гения, его сон и пищевaрение, его экстaaы, ногти и простуды, его жизнь и его смерть в корне отличaются от всего, что происходит с остaльной чaстью родa человеческого. Этa уникaльнaя книгa предстaвляет собой, тaким обрaзом, первый дневник, нaписaнный гением. Больше того, тем уникaльным гением, которому выпaл уникaльный шaнс сочетaться брaком с гением Гaлы - той, которaя является уникaльной мифологической женщиной нaшего времени. Рaзумеется, не все можно скaзaть уже сейчaс. Будут в этом дневнике, охвaтывaющем мою потaенную жизнь с 52-го по 63-й год, и чистые стрaницы. По моей просьбе и по соглaшению с редaктором отдельные годы и дни в моем дневнике в нaстоящий момент должны остaться неопубликовaнными. Демокрaтические режимы не способны публиковaть те ошеломительные откровения, которые привычны мне. Неиздaнное ныне, если то позволят обстоятельствa, будет опубликовaно в восьми томaх вслед зa первым издaнием книги "Дневник одного гения", в противном же случaе все это увидит свет одновременно со вторым издaнием книги - когдa Европa нaконец вновь обретет свои трaдиционные монaрхические режимы. Покa же я пожелaл бы своему читaтелю остaвaться в нaпряженном ожидaнии и попытaться по этому aтому Дaли познaть все, о чем ему можно рaсскaзaть уже сегодня. Тaковы уникaльные и сверхъестественные - но оттого ничуть не менее достоверные - мотивы, по которым все нижеследующее, от нaчaлa и до концa (и совершенно без всяких стaрaний с моей стороны), будет неизбежно гениaльно и только гениaльно,уж хотя бы по той одной-единственной причине, что все это предстaвляет собой достоверный дневник вaшего верного и предaнного слуги.

.jpg)
Знаменитая трилогия Максима Горького о собственной жизни в дореволюционной России, с посвящением автора: "Сыну моему посвящаю". Эпоха, быт, нравы людей, "мерзости" жизни и ее светлые стороны - все нашло отражение в повествовании автора. Автобиографическая трилогия М. Горького — «Детство» (1913— 1914), «В людях» (1915—1916), «Мои университеты» (1923) — одно из выдающихся произведений русской литературы. В ярких, незабываемых картинах изобразил писатель свою жизнь, рассказал о тяжелом детстве, о годах скитания «в людях», о своем стремлении к знанию, о многочисленных встречах с талантливыми русскими людьми, не нашедшими применения своим богатым силам в царской России. «...Не про себя я рассказываю, а про тот тесный, душный круг жутких впечатлений, в котором жил... простой русский человек», — пишет М. Горький.
Итак – я еду учиться в казанский университет, не менее этого. Мысль об университете внушил мне гимназист Н. Евреинов, милый юноша, красавец с ласковыми глазами женщины. Он жил на чердаке в одном доме со мною, он часто видел меня с книгой в руке, это заинтересовало его, мы познакомились, и вскоре Евреинов начал убеждать меня, что я обладаю «исключительными способностями к науке». – Вы созданы природой для служения науке, – говорил он, красиво встряхивая гривой длинных волос. Я тогда ещё не знал, что науке можно служить в роли кролика, а Евреинов так хорошо доказывал мне: университеты нуждаются именно в таких парнях, каков я. Разумеется, была потревожена тень Михаила Ломоносова. Евреинов говорил, что в Казани я буду жить у него, пройду за осень и зиму курс гимназии, сдам «кое-какие» экзамены – он так и говорил: «кое-какие», в университете мне дадут казённую стипендию, и лет через пять я буду «учёным». Всё – очень просто, потому что Евреинову было девятнадцать лет и он обладал добрым сердцем. Сдав свои экзамены, он уехал, а недели через две и я отправился вслед за ним. Провожая меня, бабушка советовала: – Ты – не сердись на людей, ты сердишься всё, строг и заносчив стал! Это – от деда у тебя, а – что он, дед? Жил, жил, да в дураки и вышел, горький старик. Ты – одно помни: не бог людей судит, это – чорту лестно! Прощай, ну… И, отирая с бурых, дряблых щёк скупые слёзы, она сказала: – Уж не увидимся больше, заедешь ты, непоседа, далеко, а я – помру… За последнее время я отошёл от милой старухи и даже редко видел её, а тут, вдруг, с болью почувствовал, что никогда уже не встречу человека, так плотно, так сердечно близкого мне. Стоял на корме парохода и смотрел, как она там, у борта пристани, крестится одной рукою, а другой – концом старенькой шали – отирает лицо своё, тёмные глаза, полные сияния неистребимой любви к людям.

.jpg)
Во время гастролей великого немецкого трагического актёра и режиссёра Эмиля Поссарта (1841—1921) во Фрайбурге зимой 1904/05 годов мать Цветаевой, обладавшая выдающимися вокальными способностями, пела в его хоре.
Когда вместо желанного, предрешенного, почти приказанного сына Александра родилась только всего я, мать, самолюбиво проглотив вздох, сказала: «По крайней мере, будет музыкантша». Когда же моим первым, явно-бессмысленным и вполне отчетливым догодовалым словом оказалась «гамма», мать только подтвердила: «Я так и знала», – и тут же принялась учить меня музыке, без конца напевая мне эту самую гамму: «До, Муся, до, а это – ре, до – ре...» Это до – ре вскоре обернулось у меня огромной, в половину всей меня, книгой – «кингой», как я говорила, пока что только ее «кинги», крышкой, но с такой силы и жути прорезающимся из этой лиловизны золотом, что у меня до сих пор в каком-то определенном уединенном ундинном месте сердца – жар и жуть, точно это мрачное золото, растопившись, осело на самое сердечное дно и оттуда, при малейшем прикосновении, встает и меня всю заливает по край глаз, выжигая – слезы. Это до – ре (Дорэ), а ре – ми – Реми, мальчик Реми из «Sans Famille»[1], счастливый мальчик, которого злой муж кормилицы (estopié[2], с точно спиленной ногой: pied) калека Pére Barberin сразу превращает в несчастного, сначала не дав блинам стать блинами, а на другой день продав самого Реми бродячему музыканту Виталису, ему и его трем собакам: Капи, Зербино и Дольче, единственной его обезьяне – Жоли Кёр, ужасной пьянице, потом умирающей у Реми за пазухой от чахотки. Это ре-ми. Взятые же отдельно: до – явно белое, пустое, до всего, ре – голубое, ми – желтое (может быть – midi?)[3], фа – коричневое (может быть, фаевое выходное платье матери, а ре – голубое – река?) – и так далее, и все эти «далее» – есть, я только не хочу загромождать читателя, у которого свои цвета и свои, на них, резоны.

Людей всегда интересовали происходившие в них кардинальные перемены, перерождение души и обретение Бога. Например, каким образом тот, который всю свою сознательную жизнь воевал с Создателем, вдруг начинает чувствовать к нему бесконечную любовь и тянуться к свету всем сердцем? Таким «Савлом», гнавшим Бога, по началу был Николай Пестов. Командир Красной армии, приближенный Троцкого, доктор химических наук невероятным образом превратился в христианина и духовного писателя, прославившегося по всему СССР своими православными самиздатовскими трудами. Об этом и многих других чудесах внутренней жизни человека и повествует книга «От Савла к Павлу. Обретение Бога и любви. Воспоминания Зои и Николая Пестовых». Этот сборник состоит из трех частей. Первую написала жена Николая Евграфовича Пестова Зоя Вениаминовна. Она вспоминает свои детство и юность, родителей, поездку в Саровский монастырь и другие значимые для нее моменты — в общем все, что повлияло на ее духовное становление. Во второй части Николай Евграфович описывает свою историю. А третья содержит отрывок из книги «Современная практика православного благочестия», которую Пестов считал главным трудом своей жизни. Для кого эта книга? Ее читательская аудитория не ограничена только верующими людьми. Она будет интересна и тем, кто изучает историю, и тем, кого увлекают автобиографии, и тем, кому хочется расширить свой кругозор.
Заключение в Бутырской тюрьме имело для меня очень важное и счастливое, особенно в духовном плане, последствие. На нарах я там спал рядом с замечательным человеком К.К. А-м, впоследствии ставшим священником. Он был постоянным и прилежным прихожанином церкви Святителя Николая на Маросейке (храм Николы в Кленниках). Настоятелем этой церкви был известный своим благочестием старец отец Алексий Мечев, в то время уже старый и больной человек. Духовное руководство в приходе после его смерти перешло к его сыну, о. Сергию Мечеву. Николай Пестов Николай Пестов Духовная жизнь в России в это время была очень сложна и разнообразна. Православную Церковь раздирали расколы. Было несколько основных группировок, в которых мне, молодому христианину, было трудно разобраться. Большинство храмов Москвы находилось в руках обновленцев, во главе которых стоял Александр Введенский (впоследствии обновленческий митрополит). Я в тот период еще не представлял себе той разницы, которая существовала между обновленцами и «Тихоновской Церковью» и посещал те и другие храмы. Так, несколько раз я присутствовал за службой, которую совершал А. Введенский, и слушал его пламенные проповеди. Нужно отдать ему должное — оратор он был блестящий. Трудно было его слушать без слез. Но дела его не соответствовали тому, о чем он говорил в своих проповедях. И в этом мне вскоре пришлось убедиться… Вернувшись из тюрьмы, я по совету К.К. А-на перестал посещать обновленческие храмы, а стал постоянным прихожанином Маросейской церкви, посвященной моему святому — Святителю Николаю. По благословению старца о. Алексия я стал духовным сыном о. Сергия Мечева, мудрого и благочестивого пастыря. Маросейский старинный храм с небольшой колоколенкой стал вторым моим родным домом. Особая духовная атмосфера, царящая в этом храме, сделала нас, его прихожан, единой духовной семьей. Очень скоро у меня появилось много знакомых, близких мне по духу людей. В храме часто бывали всенощные богослужения, которые продолжались с вечера до раннего утра. Гражданская служба не мешала моей духовной жизни и деятельности. По благословению моего духовного отца я был в храме кем-то вроде старосты — продавал свечи, ходил с тарелкой, участвовал в церковных собраниях. Примерно к этому времени относится и мое начало приучения себя к творению так называемой «Иисусовой молитвы»: «Господи Иисусе Христе, Сыне Божий, помилуй меня грешного». Практика ее творения описывается в книжке «Откровенные рассказы странника» Е. Поселянина. Мне передавали, что покойный старец отец Алексий Мечев относился очень одобрительно к практике творения этой молитвы. В нашей суетливой жизни, конечно, невозможно полностью подражать страннику в непрестанном творении этой молитвы. Но у нас имеется вполне реальная возможность, будучи в дороге, на транспорте, засыпая на ночь и т.п., придерживаться практики творения этой замечательной молитвы.

.jpg)
«Другие берега» — ярчайший роман той набоковской серии, которую критики называли русскоязычной «хроникой утраченного времени» и «Шагалом, исполненным в слове». «Другие берега». Берега памяти, берега детства. Ибо от них — и только от них — лежит путь великого писателя. Крестный путь — скорбный путь, via dolorosa, — объединяющий Набокова со всей русской эмиграцией. Путь в вечность, вымощенный блистательными словесными озарениями, ставящий Набокова особняком даже в плеяде «русского Зарубежья». Все начинается с детства. С первых слов. Потому что — «в начале было Слово...» «Другие берега» — автобиографическая книга (часто называемая романом), охватывает период почти в сорок лет — с первых годов века по май 1940 года, когда автор переселился из Европы в Соединенные Штаты Америки
Передо мной встает большой диван, с клеверным крапом по белому кретону, в одной из гостиных нашего деревенского дома: это массив, нагроможденный в эру доисторическую. История начинается неподалеку от него, с флоры прекрасного архипелага, там, где крупная гортензия в объемистом вазоне со следами земли наполовину скрывает за облаками своих бледно-голубых и бледно-зеленых соцветий пьедестал мраморный Дианы, на которой сидит муха. Прямо над диваном висит батальная гравюра в раме из черного дерева, намечая еще один исторический этап. Стоя на пружинистом кретоне, я извлекал из ее смеси эпизодического и аллегорического разные фигуры, смысл которых раскрывался с годами; раненого барабанщика, трофеи, павшую лошадь, усачей со штыками и неуязвимого среди этой застывшей возни, бритого императора в походном сюртуке на фоне пышного штаба. С помощью взрослого домочадца (которому приходилось действовать сначала обеими руками, а потом мощным коленом), диван несколько отодвигался от стены (здравствуйте, дырочки штепселя). Из диванных валиков строилась крыша; тяжелые подушки служили заслонами с обоих концов. Ползти на четвереньках по этому беспросветно-черному туннелю было сказочным наслаждением. Делалось душно и страшно, в коленку впивался кусочек ореховой скорлупы, но я все же медлил в этой давящей мгле, слушая тупой звон в ушах, рассудительный звон одиночества, столь знакомый малышам, вовлеченным игрой в пыльные, грустно-укромные углы. Темнота становилась слепотой, слепота искрилась по-своему; и весь вспыхнув как-то снутри, в трепете сладкого ужаса, стуча коленками и ладошками, я торопился к выходу и сбивал подушку...

.jpg)
Имя писателя Варлама Шаламова прочно вошло в историю советской литературы. Прозаик, поэт, публицист, критик, автор пронзительных исповедей о северных лагерях — Вишере и Колыме. В книгу вошли не издававшиеся ранее колымские рассказы «Перчатка или КР-2».
Ирине Павловне Сиротинской Где-то во льду хранятся рыцарские мои перчатки, облегавшие мои пальцы целых тридцать шесть лет теснее лайковой кожи и тончайшей замши Эльзы Кох. Перчатки эти живут в музейном льду – свидетельство, документ, экспонат фантастического реализма моей тогдашней действительности, ждут своей очереди, как тритоны или целоканты, чтобы стать латимерией из целокантов. Я доверяю протокольной записи, сам по профессии фактограф, фактолов, но что делать, если этих записей нет. Нет личных дел, нет архивов, нет историй болезни… Документы нашего прошлого уничтожены, караульные вышки спилены, бараки сровнены с землей, ржавая колючая проволока смотана и увезена куда-то в другое место. На развалинах Серпантинки процвел иван-чай – цветок пожара, забвения, враг архивов и человеческой памяти. Были ли мы? Отвечаю: «были» – со всей выразительностью протокола, ответственностью, отчетливостью документа. Это рассказ о моей колымской перчатке, экспонате музея здравоохранения или краеведения, что ли? Где ты сейчас, мой вызов времени, рыцарская моя перчатка, брошенная на снег, в лицо колымского льда в 1943 году? Я – доходяга, кадровый инвалид прибольничной судьбы, спасенный, даже вырванный врачами из лап смерти. Но я не вижу блага в моем бессмертии ни для себя, ни для государства. Понятия наши изменили масштабы, перешли границы добра и зла. Спасение может быть благо, а может быть и нет: этот вопрос я не решил для себя и сейчас. Разве можно держать перо в такой перчатке, которая должна лежать в формалине или спирте музея, а лежит на безымянном льду. Перчатка, которая за тридцать шесть лет стала частью моего тела, частью и символом моей души. Все окончилось пустяками, и кожа опять наросла. Выросли на скелете мышцы, пострадали немного кости, искривленные остеомиелитами после отморожений. Даже душа наросла вокруг этих поврежденных костей, очевидно. Даже дактилоскопический оттиск один и тот же на той, мертвой перчатке и на нынешней, живой, держащей сейчас карандаш. Вот истинное чудо науки криминалистики. Эти двойни-перчатки. Когда-нибудь я напишу детектив с таким перчаточным сюжетом и внесу вклад в этот литературный жанр. Но сейчас не до жанра детектива. Мои перчатки – это два человека, два двойника с одним и тем же дактилоскопическим узором – чудо науки. Достойный предмет размышлений криминалистов всего мира, философов, историков и врачей. Не только я знаю тайну моих рук. Фельдшер Лесняк, врач Савоева держали ту перчатку в руках. Разве кожа, которая наросла, новая кожа, костевые мускулы имеют право писать? А если уж писать – то те самые слова, которые могла бы вывести та, колымская перчатка – перчатка работяги, мозолистая ладонь, стертая ломом в кровь, с пальцами, согнутыми по черенку лопаты. Уж та перчатка рассказ этот не написала бы. Те пальцы не могут разогнуться, чтоб взять перо и написать о себе. Тот огонь новой кожи, розовое пламя десятисвечника отмороженных рук разве не был чудом? Разве в перчатке, которая приложена к истории болезни, не пишется история не только моего тела, моей судьбы, души, но история государства, времени, мира. В той перчатке можно было писать историю. А сейчас – хотя дактилоскопический узор одинаков – рассматриваю на свет розовую тонкую кожу, а не грязные окровавленные ладони. Я сейчас дальше от смерти, чем в 1943 или в 1938 году, когда мои пальцы были пальцами мертвеца. Я, как змей, сбросил в снегу свою старую кожу. Но и сейчас новая рука откликается на холодную воду. Удары отморожения необратимы, вечны. И все же моя рука не та рука колымского доходяги. Та шкура сорвана с моего мяса, отслоилась от мышц, как перчатка, и приложена к истории болезни. Дактилоскопический узор обеих перчаток один: это рисунок моего гена, гена жертвы и гена сопротивления. Как и моя группа крови. Эритроциты жертвы, а не завоевателя. Первая перчатка оставлена в Магаданском музее, в музее Санитарного управления, а вторая принесена на Большую землю, в человеческий мир, чтобы оставить за океаном, за Яблоновым хребтом – все нечеловеческое. У пойманных беглецов на Колыме отрубали ладони, чтобы не возиться с телом, с трупом. Отрубленные руки можно унести в портфеле, в полевой сумке, ибо паспорт человека на Колыме – вольняшки или заключенного-беглеца один – узор его пальцев. Все нужное для опознания можно привезти в портфеле, в полевой сумке, а не на грузовике, не на «пикапе» или «виллисе». А где моя перчатка? Где она хранится? Моя рука ведь не отрублена. Глубокой осенью 1943 года, вскоре после нового десятилетнего срока, не имея ни силы, ни надежды жить – мускулов, мышц на костях было слишком мало, чтобы хранить в них давно забытое, отброшенное, ненужное человеку чувство вроде надежды, – я, доходяга, которого гнали от всех амбулаторий Колымы, попал на счастливую волну официально признанной борьбы с дизентерией. Я, старый поносник, приобрел теперь веские доказательства для госпитализации. Я гордился тем, что могу выставлять свой зад любому врачу – и самое главное – любому не-врачу, и зад выплюнет комочек спасительной слизи, покажет миру зеленовато-серый, с кровавыми прожилками изумруд – дизентерийный самоцвет. Это был мой пропуск в рай, где я никогда не бывал за тридцать восемь лет моей жизни.

.jpg)
Герой романа Эдичка — русский эмигрант в Нью-Йорке, брошен женой, живёт на социальное пособие, подрабатывает подсобным рабочим в ресторане, грузчиком, участвует в троцкистских собраниях. В тексте романа встречаются ненормативная лексика и натуралистические описания откровенных сцен, в том числе гомосексуальных.
Проходя между часом дня и тремя по Мэдисон-авеню, там где ее пересекает 55-я улица, не поленитесь, задерните голову и взгляните вверх – на немытые окна черного здания отеля «Винслоу». Там, на последнем, 16-ом этаже, на среднем, одном из трех балконов гостиницы сижу полуголый я. Обычно я ем щи и одновременно меня обжигает солнце, до которого я большой охотник. Щи с кислой капустой моя обычная пища, я ем их кастрюлю за кастрюлей, изо дня в день, и кроме щей почти ничего не ем. Ложка, которой я ем щи – деревянная и привезена из России. Она разукрашена золотыми, алыми и черными цветами. Окружающие оффисы своими дымчатыми стеклами-стенами – тысячью глаз клерков, секретарш и менеджеров глазеют на меня. Почти, а иногда вовсе голый человек, едящий щи из кастрюли. Они, впрочем, не знают, что это щи. Видят, что раз в два дня человек готовит тут же на балконе в огромной кастрюле, на электрической плитке что-то варварское, испускающее дым. Когда-то я жрал еще курицу, но потом жрать курицу перестал. Преимущества щей такие, их пять: 1. Стоят очень дешево, два-три доллара обходится кастрюля, а кастрюли хватает на два дня! 2. Не скисают вне холодильника даже в большую жару. 3. Готовятся быстро – всего полтора часа. 4. Можно и нужно жрать их холодными. 5. Нет лучше пищи для лета, потому как кислые.

.jpg)
«Тропик Рака» – первый роман трилогии Генри Миллера, включающей также романы «Тропик Козерога» и «Черная весна». «Тропик Рака» впервые был опубликован в Париже в 1934 году. И сразу же вызвал немалый интерес (несмотря на ничтожный тираж). «Едва ли существуют две другие книги, – писал позднее Георгий Адамович, – о которых сейчас было бы больше толков и споров, чем о романах Генри Миллера „Тропик Рака“ и „Тропик Козерога“.» К сожалению, людей, которым роман нравился, было куда больше, чем тех, кто решался об этом заявить вслух, из-за постоянных обвинений романа в растлении нравов читателей. Хотя трудно придумать нечто более далекое от порнографии, чем проза Миллера...
Я живу на вилле Боргезе. Кругом -- ни соринки, все стулья на местах. Мы здесь одни, и мы -- мертвецы. Вчера вечером Борис обнаружил вшей. Пришлось побрить ему подмышки, но даже после этого чесотка не прекратилась. Как это можно так завшиветь в таком чистом месте? Но не суть. Без этих вшей мы не сошлись бы с Борисом так коротко. Борис только что изложил мне свою точку зрения. Он -- предсказатель погоды. Непогода будет продолжаться, говорит он. Нас ждут неслыханные потрясения, неслыханные убийства, неслыханное отчаяние. Ни малейшего улучшения погоды нигде не предвидится. Рак времени продолжает разъедать нас. Все наши герои или уже прикончили себя, или занимаются этим сейчас. Следовательно, настоящий герой -- это вовсе не Время, это Отсутствие времени. Нам надо идти в ногу, равняя шаг, по дороге в тюрьму смерти. Побег невозможен. Погода не переменится. Это уже моя вторая осень в Париже. Я никогда не мог понять, зачем меня сюда принесло. У меня ни работы, ни сбережений, ни надежд. Я -- счастливейший человек в мире. Год назад, даже полгода, я думал, что я писатель. Сейчас я об этом уже не думаю, просто я писатель. Все, что было связано с литературой, отвалилось от меня. Слава Богу, писать книг больше не надо. В таком случае как же рассматривать это произведение? Это не книга в привычном смысле слова. Нет! Это затяжное оскорбление, плевок в морду Искусству, пинок под зад Богу, Человеку, Судьбе, Времени, Любви, Красоте... всему чему хотите. Я буду петь, пока вы подыхаете; я буду танцевать над вашим грязным трупом...

В этой книге Ромен Гари представлен как автор одной из самых увлекательных литературных биографий, «Обещания на рассвете». Роман, опубликованный в 1960 году, и поныне остается самым знаменитым произведением писателя. Это роман — признание в любви к матери, он о том, как соотносятся «я» и «другой», ребенок и взрослый, задуманное и достигнутое, обещанное и происшедшее… Пронзительный роман-автобиография об отношениях матери и сына, о крепости подлинных человеческих чувств.
Ну вот и все. Я лежу на пустынном пляже Биг-Сур, на том же месте, где и упал. Все растворяется в нежной морской дымке, на горизонте ни паруса; на скале напротив тысячи птиц, на другой - семейство тюленей: самоотверженный папаша неутомимо выныривает из волн с рыбой в пасти, поблескивая на солнце. Иногда крачки садятся так близко, что я замираю и давняя мечта просыпается и волнует меня: еще немного, и они усядутся мне на голову, приникнут к рукам и шее, покроют меня совершенно. . . В свои сорок четыре года я все еще мечтаю о какой-то первозданной неясности. Я так долго лежал не шевелясь, что пеликаны с бакланами окружили меня плотным кольцом, а волны даже принесли тюленя к моим ногам. Морской лев долго глядел на меня, вытянувшись на плавниках, прежде чем уйти обратно в Океан. Я улыбнулся ему, но он остался серьезен и немного печален, как будто бы знал. Мать пять часов ехала на такси, чтобы проститься со мной в день мобилизации в Салон- де-Провансе, где я служил тогда сержантом-инструктором летной школы. Такси было старым, полуразвалившимся "Рено": одно время мы являлись совладельцами автомобиля сначала наполовину, а затем на четверть его коммерческой эксплуатации. Вот уже несколько лет, как такси стало собственностью исключительно шофера Ринальди, бывшего компаньона. Однако мама продолжала считать, что по-прежнему имеет некоторое моральное право на машину, и поскольку Ринальди был добр, застенчив и впечатлителен, то она слегка злоупотребляла его добротой. Вот и на этот раз она заставила его ехать из Ниццы в Салон-де- Прованс - за триста километров - и, конечно же, бесплатно. Еще долго после войны милый Ринальди, почесывая совершенно седую голову, вспоминал с чуть досадливым восхищением, как мама его "мобилизовала": - Она просто села в машину и сказала: "В Салон-де-Прованс, прощаться с моим сыном".

.jpg)
Отдавая дань своему детдомовскому детству, писатель в повести "Ночевала тучка золотая" рассказывает о событиях на Северном Кавказе, только что освобожденном от фашистов. История гонимых войной детишек, втянутых в трагические обстоятельства переселения целых народов, вырастает под пером А. Приставкина в грозную картину, взывает к милосердию, к братству людей и народов ради будущего.
Это слово возникло само по себе, как рождается в поле ветер. Возникло, прошелестело, пронеслось по ближним и дальним закоулкам детдома: «Кавказ! Кавказ!» Что за Кавказ? Откуда он взялся? Право, никто не мог бы толком объяснить. Да и что за странная фантазия в грязненьком Подмосковье говорить о каком-то Кавказе, о котором лишь по школьным чтениям вслух (учебников-то не было!) известно детдомовской шантрапе, что он существует, верней, существовал в какие-то отдаленные непонятные времена, когда палил во врагов чернобородый, взбалмошный горец Хаджи Мурат, когда предводитель мюридов имам Шамиль оборонялся в осажденной крепости, а русские солдаты Жилин и Костылин томились в глубокой яме. Был еще Печорин, из лишних людей, тоже ездил по Кавказу. Да вот еще папиросы! Один из Кузьменышей их углядел у раненого подполковника из санитарного поезда, застрявшего на станции в Томилине. На фоне изломанных белоснежных гор скачет, скачет в черной бурке всадник на диком коне. Да нет, не скачет, а летит по воздуху. А под ним неровным, угловатым шрифтом название: «КАЗБЕК». Усатый подполковник с перевязанной головой, молодой красавец, поглядывал на прехорошенькую медсестричку, выскочившую посмотреть станцию, и постукивал многозначительно ногтем по картонной крышечке папирос, не заметив, что рядом, открыв от изумления рот и затаив дыхание, воззрился на драгоценную коробочку маленький оборвыш Колька. Искал корочку хлебную, от раненых, чтобы подобрать, а увидел: «КАЗБЕК»! Ну, а при чем тут Кавказ? Слух о нем? Вовсе ни при чем.

.jpg)
Роман «На дороге», принесший автору всемирную славу. Внешне простая история путешествий повествователя Сала Парадайза (прототипом которого послужил сам писатель) и его друга Дина Мориарти по американским и мексиканским трассам стала культовой книгой и жизненной моделью для нескольких поколений. Критики сравнивали роман Керуака с Библией и поэмами Гомера. До сих пор «На дороге» неизменно входит во все списки важнейших произведений англоязычных авторов ХХ века.
Я впервые встретил Дина вскоре после того, как мы с женой расстались. Я тогда едва выкарабкался из серьезной болезни, о которой сейчас говорить неохота, достаточно лишь сказать, что этот наш жалкий и утомительный раскол сыграл не последнюю роль, и я чувствовал, что все сдохло. С появлением Дина Мориарти началась та часть моей жизни, которую можно назвать «жизнью на дороге». Я и прежде часто мечтал отправиться на Запад посмотреть страну, но планы всегда оставались смутными, и с места я не трогался. Дин же – как раз тот парень, который идеально соответствует дороге, поскольку даже родился на ней: в 1926 году его родители ехали на своей колымаге в Лос-Анжелес и застряли в Солт-Лейк-Сити, чтобы произвести его на свет. Первые рассказы о нем я услышал от Чада Кинга; Чад и показал мне несколько его писем из исправительной колонии в Нью-Мексико. Меня эти письма неимоверно заинтересовали, поскольку в них Дин так наивно и так мило просил Чада научить его всему, что тот сам знал про Ницше и про все остальные дивные интеллектуальные штуки. Как-то раз мы с Карло говорили об этих письмах в том смысле, что познакомимся ли мы когда-нибудь с этим странным Дином Мориарти. Все это было еще тогда, давно, когда Дин не был таким, как сегодня, когда он был еще сплошь окруженным тайной пацаном только что из тюрьмы. Потом стало известно, что его выпустили из колонии, и что он впервые в жизни едет в Нью-Йорк. Еще ходили разговоры, что он только что женился на девчонке по имени Мэрилу.

.jpg)
Повесть Владислава Титова «Всем смертям назло...» во многом автобиографична. Автор ее — в прошлом шахтер, горный мастер, рискуя жизнью, предотвратил катастрофу в шахте. Он лишился рук, но не покорился судьбе, сумел выстоять и найти свое место в жизни.
Сидеть одной в пустой квартире всегда было мучительно для Тани. На этот раз особенно. Второй день она в отпуске, а еще не ясно, когда отпустят Сергея. И дадут ли ему вообще возможность отдохнуть в этом месяце? Может случиться так: отгуляет она свои двадцать четыре дня, выйдет на работу, а потом коротать дома отпускные дни будет Сергей… Таня ждет. Рука ее, упершись локтем в подоконник, блуждает в коротенькой челке. Она крутит волосы на лбу в тонкие жгутики и наматывает их на указательный палец. Когда вся челка закручена в колечки, рука медленно распутывает их и вновь начинает все сначала. Это привычка. Пыталась отвыкнуть – не получилось. Как только в голове возникают беспокойные мысли, рука сама тянется к волосам. Сергей сначала подшучивал: детский сад мировые проблемы решает? А потом привык. И даже сам иногда крутит в колечки свой чуб. Заразился! «Неужели ничего не выйдет? – думает Таня. – Столько лет мечтали поехать в отпуск вместе…» Таня ждет и смотрит в окно… Вот сейчас войдет Сережа, скажет: «Не дали… Понимаешь, дела». А она скажет; «Я так и знала. Непутевый ты какой-то, Сережка». А он скажет: «Танюш, я есть хочу…» А она ответит: «Бери и ешь! Я в отпуске, а ты как знаешь. Имею я право на отдых или нет?» Таня так отчетливо все это себе представила, что на глаза от досады навернулись слезы.

Чаплин стал легендой еще при жизни – живой легендой кинематографа. И в наши дни, когда число «звезд» Голливуда уже сопоставимо с числом звезд на небе, символом кино по-прежнему остается он, вернее, созданный им бессмертный образ – Чарли, нелепый человечек в огромных ботинках с маленькими усиками и громадными печальными глазами. В комических короткометражках начала века десятки героев падали, кувыркались, швыряли друг в друга кремовые торты. Делал это и Чарли. Но в его фильмах герой все чаще стремился не просто рассмешить зрителя, но и пробудить в нем добрые чувства. Кинематограф из простой забавы со временем превратился в высокое искусство – и этим все мы не в последнюю очередь обязаны гению Чарльза Чаплина.
Кеннингтон-роуд, до того как построили Вестминстерский мост, была всего лишь дорожкой для верховой езды. Но после 1750 года здесь прошла новая дорога на Брайтон. И тогда вдоль Кеннингтон-роуд, где прошли годы моего детства, выросли красивые дома с балконами, украшенными чугунными решетками. С этих балконов обитатели домов могли некогда созерцать, как Георг IV катил в карете в Брайтон. К середине девятнадцатого столетия большинство этих особняков, потеряв былое величие, превратились в доходные дома. Лишь некоторые из них остались особняками, но теперь в них селились доктора, преуспевающие купцы и «звезды» варьете. В воскресное утро на Кеннингтон-роуд всегда можно было видеть у какого-нибудь подъезда щегольскую коляску: любимец публики ехал кататься и, возвращаясь по Кеннингтон-роуд из Норвуда или Мертона, непременно останавливался возле питейного заведения — у «Белой лошади», «Рога» или «Пивной кружки». Двенадцатилетним мальчишкой я часто стоял у входа в «Пивную кружку» и смотрел, как эти прославленные господа, покидая свои экипажи, шествовали в бар, где встречалось избранное актерское общество, чтобы по обычаю пропустить здесь «последнюю», перед тем как вернуться домой к полдневной трапезе. До чего же они были шикарны в своих клетчатых костюмах и серых котелках, как сверкали их бриллиантовые кольца и булавки в галстуках! По воскресеньям «Пивная кружка» закрывалась в два часа дня. Посетители ее высыпали на улицу, но расходились не сразу, и я глазел на них, как зачарованный. Это было очень интересно и забавно — некоторые держались с такой комической важностью. Но когда последний из них уходил, — словно солнце пряталось в тучи. Я сворачивал за угол и возвращался туда, где в глубине квартала поднимались старые, унылые фасады, и взбирался по шатким ступенькам лестницы дома № 3 на Поунэлл-террас, которая вела на наш чердак. Вид этого дома наводил уныние, в нос ударяла вонь помоев и старой одежды. Мать сидела у окна и смотрела на улицу. Услышав, что я вошел, она взглянула на меня и слабо улыбнулась. В комнатке, чуть больше десяти квадратных метров, было душно, и на этот раз она мне показалась еще меньше, а наклонный потолок мансарды еще ниже, чем обычно. Стоп у стены был завален грязной посудой, в углу, прижатая к той стене, что пониже, стояла старая железная кровать, которую мать когда-то выкрасила белой краской. Между кроватью и окном находился маленький очаг, а в ногах кровати стояло старое раскладное кресло, на котором спал мой брат Сидней. Но сейчас Сидней был в море.

.jpg)
В сборник о поэте и музыканте Викторе Цое вошли его стихи, воспоминания о нем родных и друзей, многочисленные публикации о Цое и группе КИНО в прессе, документы, автографы, фотографии.
Начиная работу над этой книгой, мы стремились прежде всего к тому, чтобы она была достойна памяти человека, которого мы любили и продолжаем любить. Еще нам хотелось чтобы информация, содержащаяся в ней, была из «первых рук». Поэтому основу книги составили воспоминания людей, близко знавших Витю. Большинство из этих воспоминаний не написаны их авторами, а рассказаны перед микрофоном специально для нашей книги. Мы не стремились исправлять ошибки и согласовывать разные версии одних и тех же событий, возникающие в рассказах мемуаристов. Каждый человек имеет право на собственную память и отвечает за свои слова. Не стремились мы и к тому, чтобы в воспоминаниях возникал некий «иконописный» образ — образ человека, лишенного недостатков и слабостей. Значительную часть книги составляют стихи Виктора Цоя, впервые собранные и систематизированные по альбомам группы КИНО. Сам автор редко называл их стихами и не стремился к их отдельной публикации, поэтому мы назвали этот раздел скромно: «Тексты альбомов группы КИНО». Вошли сюда и отдельные стихи, которым не нашлось своего места в альбомах группы. Мы не ставили себе задачу разыскать все такие тексты, вероятно, их больше, чем представлено в книге. Следуя авторской позиции не пользоваться при записи текстов песен знаками препинания, мы избавили тексты от точек и запятых и сверили их с магнитофонными записями альбомов.

.jpg)
Заметным событием в литературе первых лет перестройки стала автобиографическая повесть «Черные камни» (1988), предложившая подробный и спокойно-искренний, без налета сентиментальности или истерического надрыва, рассказ об истории «вины» юного Жигулина перед социалистическим государством, наказании за нее и долгом пути обретения истины. Эта повесть – важнейший, если не решающий, вклад поэта в развенчание пропагандистских мифов на мотив «все верили» и «никто не знал». Умер Анатолий Владимирович Жигулин в Москве 6 августа 2000 года.
Я родился в городе Воронеже 1 января 1930 года. И нынче сохранился в Больничном переулке родильный дом, где я впервые увидел свет. Теперь улица называется по-другому, а дом цел, и коренные, старые воронежские жители до сей поры называют его вигелевским (по имени дореволюционного владельца Вигеля). Моя мать, Евгения Митрофановна Раевская, родилась в 1903 году в бедной многодетной семье прямых потомков поэта-декабриста Владимира Федосеевича Раевского. У Раевских был небольшой деревянный дом под Касаткиной горой (сейчас улица Авиационная). Дом цел до сих пор. Несколько лет назад мы были в нем с матерью. Дед мой но матери, Митрофан Ефимович Раевский, потомственный дворянин (дворянство было возвращено потомкам В. Ф. Раевского в 1856 году), служил в Воронеже. Должность его была невелика, приблизительно соответствовала нынешней должности начальника городского телеграфа, пожалуй, даже поменьше. Он был очень В тексте изменены некоторые фамилии и второстепенные географические названия (Здесь и далее примечания автора) образованным человеком, знал несколько языков (немецкий, английский, французский), отличался либеральными взглядами. В 1914 году он как связист был мобилизован в армию в чине капитана, в соответствии со своим гражданским чином 8-го класса (коллежский асессор), и некоторое время (в 1914-1915 гг.) служил на военно-полевой почте штаба верховного главнокомандующего великого князя Николая Николаевича. Прекрасно владел всеми телеграфными аппаратами того времени (Морзе, Юза, Бодо и др.), отлично знал телефонную связь. Позднее служил во фронтовых частях. Дед был награжден за штатскую службу орденом св. Анны II степени, за участие в боях – орденами св. Станислава III степени с мечами и св. Владимира IV степени с мечами. Сведения об участии моего деда в гражданской войне долго были противоречивы. Дядя Шура и моя мать уверенно считали, что он служил в Добровольческой армии, тетя Катя утверждала, что – в Красной. Но эта тема, но понятным причинам, была в семье запретной. О том, что старший мой дядя, Борис Митрофанович, служил в Красной Армии, был ранен и награжден, было твердо известно. А вот в отношении деда были споры. Вопрос этот, однако, случайно и с безукоризненной ясностью разрешился в конце 60-х годов в старом, теперь снесенном доме Елисеевых на улице Ильича. (Старшая моя тетка Екатерина Митрофановна Раевская вышла замуж за учителя В. Е. Елисеева.) Было несколько Раевских и я с женой Ириной и сыном Володей, еще маленьким. Шел общий семейный разговор, и, в частности, затронули вопрос об орденах деда. Дядя Вася или дядя Шура – кто-то из них – горячо утверждал, что орденов было четыре: – Я сам их в руках держал, сам ими играл, было четыре ордена – св. Анны, св. Станислава, св. Владимира и «За Кубанский поход». – Четвертый был не орден, а знак, – сказала тетя Катя. И все сошлось на этом знаке. Более точное его название – «За Ледяной поход». Этот знак был утвержден А. И. Деникиным после 1-го Кубанского (или «Ледяного») похода в 1918 году. Мне – нумизмату, а отчасти фералисту, все стало ясно. Знак этот – сравнительно большой лавровый веночек из серебра с мечом посередине – я видел в Белграде или в Париже в нумизматическом магазине. Цена – целое состояние.

.jpg)
Генри Миллер – классик американской литературыXX столетия. Автор трилогии – «Тропик Рака» (1931), «Черная весна» (1938), «Тропик Козерога» (1938), – запрещенной в США за безнравственность. Запрет был снят только в 1961 году. Произведения Генри Миллера переведены на многие языки, признаны бестселлерами у широкого читателя и занимают престижное место в литературном мире. «Сексус», «Нексус», «Плексус» – это вторая из «великих и ужасных» трилогий Генри Миллера. Некогда эти книги шокировали. Потрясали основы основ морали и нравственности. Теперь скандал давно завершился. Осталось иное – сила Слова (не важно, нормативного или нет). Сила Литературы с большой буквы. Сила подлинного Чувства – страсти, злобы, бешенства? Сила истинной Мысли – прозрения, размышления? Сила – попросту огромного таланта.
Я познакомился с ней, кажется, в четверг; да, именно в четверг вечером на танцульках я увидел ее в первый раз. В ту ночь я спал часа два, не больше, и когда утром объявился на работе, выглядел как настоящий сомнамбула. И весь день прошел точно во сне. После ужина, не раздеваясь, я рухнул на кушетку и проснулся только к шести утра на следующий день. Но чувствовал я себя отлично, голова была ясной, и весь я был захвачен одной мыслью: эта женщина должна быть со мной. Проходя через парк, я думал, какие цветы послать ей вместе с обещанной книжкой («Уайнсбург, Огайо» 1). Приближалось мое тридцатитрехлетие, возраст Христа Распятого. Совершенно новая жизнь лежала передо мной, хватило бы только смелости рискнуть и поставить все на кон. По правде говоря, рисковать-то было нечем: я торчал на самой нижней ступеньке лестницы, неудачник в полном смысле этого слова. Но сегодня наступил День Субботний, а суббота всегда была для меня лучшим днем недели. По субботам, когда все люди измочалены уже до полусмерти и только евреи отдыхают и празднуют, я оживал. Моя неделя не заканчивалась субботой, а начиналась ею. Конечно, я понятия не имел, что эта неделя окажется самой длинной в моей жизни и растянется на семь долгих лет. Я знал только, что день мне улыбается и обещает много событий. Сделать решительный шаг, послать все к чертям собачьим само по себе означало свержение рабства, обретение свободы, а мысли о последствиях никогда не приходили мне в голову. Полная и безоговорочная капитуляция перед женщиной, которую полюбил, разрывает все узы, освобождает от всех цепей, остается только одно: страх потерять ее, а это-то и может оказаться самой тяжкой цепью из всех возможных. Я провел утро, выпрашивая в долг то у одного, то у другого, потом разделался с цветами и книгой и засел писать длинное письмо, которому предстояло отправиться со специальным посыльным. Я написал, что позвоню ей сегодня же ближе к вечеру. В двенадцать я ушел из конторы и отправился домой. Я страшно нервничал, меня просто колотило от нетерпения. Сущая пытка – торчать дома и ждать пяти часов. Я снова вышел в парк и почти машинально, ничего не замечая, спустился к пруду, где дети пускали кораблики. Какой-то оркестрик наигрывал в отдалении. Все это воскресило в моей памяти детство, тайные мечты, страстные желания, детские обиды и зависть. Какой неукротимый, яростный бунт кипел в моих жилах! Я думал о великих людях прошлого, о том, чего им удалось достичь уже в моем возрасте. Но все честолюбивые помыслы, которые могли у меня быть, улетучивались. Теперь я хотел только одного: полностью отдаться в ее руки. Превыше всего на свете хотел я слышать ее голос, знать, что она все еще здесь и что ей никогда не удастся забыть обо мне. Знать, что в любой грядущий день я смогу сунуть монетку в прорезь автомата, услышать, как она проговорит «алло», – о, на большее я и не надеялся. Если бы она пообещала мне это, если бы она сдержала обещание – плевать на все, что еще может со мной случиться. Ровно в пять я набрал ее номер. Незнакомый, равнодушно-унылый голос пробубнил, что ее нет дома, и отключился, не дав мне спросить, когда она вернется. Сознание, что она вне пределов моей досягаемости, чуть не довело меня до бешенства. Я позвонил жене, чтобы она не ждала меня к обеду. Сообщение было принято как обычно: кислый тон словно давал понять, что от меня и не ждут ничего, кроме обманутых ожиданий и бесконечных опаздываний. «Ну и подавись этим, сука, – подумал я, вешая трубку, – по крайней мере я знаю твердо, что мне от тебя ничего не надо, ни от живой, ни от мертвой». Трамвай проходил мимо. Не интересуясь его маршрутом, я вскочил в вагон и устроился на заднем сиденье. Пару часов катался я по городу и очнулся возле знакомой арабской кофейни, приткнувшейся у самой воды. Я выскочил из трамвая, добрел до набережной и уселся на парапет, созерцая гудящие переплетения Бруклинского моста. Надо было убить несколько часов, пока не придет пора двигаться к танцевальному залу. Пустыми глазами вглядывался я в противоположный берег, и словно корабли, потерявшие руль, плыли безостановочно по течению мои мысли. Наконец я поднялся и пошел пошатываясь, как человек, которому сделали операцию и он приходит в себя после наркоза. Каждая вещь узнаваема, знакома, но лишена смысла; нужна целая вечность, чтобы как-то скоординировать, соединить вместе несколько простых понятий, которым обычно так легко находилось место: стол, дом, люди. Огромные строения с замолкшими в них автоматами смотрелись тоскливее заброшенных гробниц. Бездействующая машина создает вокруг себя пустоту более глубокую, чем сама смерть. Это были кубы и параллелепипеды пустоты. А я был призрак, странствующий в вакууме. Остановиться, присесть, закурить сигарету или не садиться, не закуривать, думать или не думать, дышать или не дышать – какая разница, все равно. Сдохни прямо тут же – и идущий следом переступит через тебя; пальни из револьвера – и другой человек выстрелит в тебя; завопи что есть мочи – а у него, как ни странно, тоже здоровенная глотка. Движение сейчас идет с востока на запад, с запада на восток. Через минуту будет север – юг, юг – север. Все совершается механически, в соответствии с правилами, никто никуда не вылезает. Катись, топай туда-сюда, вверх-вниз. Одним – копошиться по-мушиному, другим – семенить по-муравьиному. Жри в стоячках с их кормушками, прорезями для монет, рукоятками, грязными пятицентовиками. Рыгни, поковыряй в зубах, напяль шляпу, топай, выбирайся, вали отсюда, усвистывай, мозги твои тебе ни к чему. В следующей жизни я стану стервятником, кормящимся сочной падалью. Я устроюсь на самой макушке высокого здания и буду молнией падать туда, откуда хоть немного пахнет смертью. А сейчас я насвистываю веселый мотивчик – желудочно-кишечный тракт меня ничуть не беспокоит. Привет, Мара 2, ну как ты? А она подарит мне загадочную улыбку и обнимет своими теплыми руками за шею. Все это случится под яростными слепящими прожекторами, и в трех сантиметрах от наших тел ляжет магическая непереступимая черта, отделяющая нас от остальных. Одни среди всех. Поднимаюсь по ступеням и вхожу в большой круглый зал, залитый теплым будуарным свечением; вступаю на арену, где охотники секса умеют стрелять из обоих стволов. В сладкой и тянущейся как жвачка дымке кружатся призраки: бедра напряжены, колени чуть согнуты, а все, что ниже, заткано густым сапфирово-синим туманом. В паузах между ударными до меня доносятся откуда-то снизу гудки «скорой помощи», сигналы пожарных машин, полицейские сирены. Ее нет среди танцующих. Может быть, сейчас она лежит в постели и читает книжку, может быть, занимается любовью с чемпионом по боксу, может быть, несется как сумасшедшая по стерне – одна туфля уже слетела с ноги, – а парень по прозвищу Кукурузина вот-вот догонит ее. Но как бы то ни было, я стою в полном мраке. Ее отсутствие затмило для меня белый свет. Спрашиваю у одной из девиц, не знает ли она, когда появится Мара. Мара? Никогда не слышала о такой. Да и откуда ей знать, ей не до того, она работает час, если не больше, она вспотела в десятке своих одежек (и белье-то, наверное, с начесом) и пахнет, как запаленная кобылка. Может быть, потанцуем? – она спросит тогда у одной девочки насчет этой Мары. Мы совершаем несколько кругов, пахнущих потом и розовой водой, обрамленных разговорами о мозолях, бурситах, варикозных венах. Музыканты пялятся сквозь будуарную дымку студенистыми глазами, и такие же улыбки приклеены к их лицам. Вон она, Флорри, она, может, что-то знает о моей подружке. У Флорри большой рот, глаза цвета ляпис-лазури, она здесь прямо с многочасового послеобеденного поебона и безмятежна, как герань. Не знает ли Флорри, когда придет Мара? Она не думает… она думает, что Мара не придет сегодня вообще. Почему? Кажется, у нее сегодня встреча с кем-то… Лучше спросить у Грека. Грек знает все. Грек говорит: «Да, мисс Мара придет… да, подождите немножко». Я жду. Девицы исходят испариной, как лошади на заснеженном поле. Полночь. Ни малейшего признака Мары. Медленно волочу ноги к выходу. На верхней ступеньке молодой пуэрториканец застегивает ширинку. В метро для проверки зрения я читаю объявления в другом конце вагона. Я учиняю перекрестный допрос своему организму, чтобы выяснить, насколько свободен я от тех болячек, что обступают со всех сторон человека цивилизованного. Не пахнет ли у меня изо рта? Нет ли перебоев в сердце? Нет ли плоскостопия? Не опухают ли у меня суставы из-за ревматизма? Не беспокоят ли лобные пазухи? А пиорея? А как насчет запоров? Все ли в порядке после ленча? Нет мигрени, нет изжоги, нет катара желудка, нет люмбаго. Ни мозолей, ни бурсита, ни варикозных вен! Насколько я мог разобраться, я здоров как бык, и все же… Чего-то важного не хватает мне. Жизненно важного. Я обессилен любовью. Умираю от любви. Какая-нибудь мелочь вроде перхоти – и я сдохну, как отравленная крыса. Когда я бросаюсь в постель, тело мое словно налито свинцом. Я сразу же погружаюсь в самые глубины сна. Мое тело, превратившееся в саркофаг с каменными ручками, лежит неподвижно, а дух воспаряет и кружит по всей Вселенной. Дух тщетно пытается найти форму, облик, в который могла бы воплотиться его эфирная сущность. Подобно всевышнему портному, он примеряет то одно, то другое и все ему не подходит, все нескладно. В конце концов ему приходится возвращаться в свое собственное тело, тяжелое как свинец тело, недвижно лежащее ничком, вмещаться в эту свинцовую изложницу и вечно томиться бесплодной тоской. Воскресное утро. Я просыпаюсь, свеж как огурчик. Мир лежит передо мной, непокоренный, незамаранный, девственный, как арктические края. Чтобы прогнать последние капли свинцовой тяжести, я принял немного хлористого висмута. Сейчас я отправлюсь прямо к ней, позвоню в дверь, войду. Вот он я! Бери меня или бей насмерть! Проткни мое сердце, вышиби мозги, вспори легкие, исполосуй кишки, почки, глаза, уши. Если хоть один орган останется нетронутым – ты обречена. Обречена навеки быть моей, и в этой жизни, и в следующей, и во всех мирах, которые еще могут прийти. Я обезумел от любви, я – меджнун, сниматель скальпов, душегуб. Меня нельзя насытить. Я буду есть волосы, серу из ушей, высохшую кровь, пожирать все, что хоть в какой-то степени ты можешь назвать своим. Покажи мне твоего папашу с его воздушными змеями, скачками, с его ложей в опере – я сожру все это, живьем проглочу. Где твое любимое кресло, твой любимый гребень, твоя пилка для ногтей? Тащи их сюда, я их слопаю одним махом. У тебя есть сестра, она еще красивей тебя, говоришь? Подай-ка и ее – я обглодаю все мясо с ее костей. В направлении к океану, к болотистой равнине, выстроен дом, а в нем когда-то снесли яичко, из которого вылупилась некая форма, при крещении нареченная Марой. Как могла крохотная капелька, выскочившая из пениса, добиться такого потрясающего результата? Я верю в это. Верую. Верую во единого Бога Отца и в Иисуса Христа, Сына Божия, единородного Отцу, и благодатную Деву Марию, в Святого Духа, в Адама-Кадмона, в хромированный никель, в окислы хрома и ртутный хром, в водяную дичь и водяные лилии, в эпилептические припадки, в бубонную чуму, в злых дэвов, в противостояние планет, в бейсбольную биту, в революции, в потрясение основ, в землетрясения, в войны, в циклоны, в Кали-Йогу и в хула-хупу 3. Верую. Верую. Верую, потому что иначе я превращусь в свинцовое тело, лежащее недвижно ничком и обреченное на вечную тоску. Вот они, современные пейзажи. Где пасущийся скот, желтые нивы, навоз? Где розы, эти цветы, распускающиеся среди тлена? Я вижу стальные рельсы, заправочные станции, цементные блоки, железные балки, торчащие трубы, кладбища автомобилей, фабрики, потогонные конвейеры, склады, пустыри. Хоть бы какая живность попалась на глаза! Ясно и отчетливо ощущаю я идущий от всего этого запах скорби, запах смерти, несокрушимой смерти. А сам я вот уже тридцать лет таскаю ярмо унизительного рабства. Я прислуживаю, не веря, работаю, не получая вознаграждения, в часы, назначенные для отдыха, я не ведаю покоя. Почему я решил, что все разом изменится, стоит лишь заполучить ее, любить и быть любимым? Ничего не изменится. Разве только ты сам.

Большая часть книги Б. Орра — своего рода учебное пособие. Это видно даже из названий глав: «Конькобежная подготовка», «Владение клюшкой» (автор, кстати, подчеркивает, что ему особенно понравилось у советских хоккеистов их умение обращаться с клюшкой: «Шайбу они всегда ведут так, словно она привязана к крюку, причем делают это без зрительного контроля»), «Броски», «Игра в нападении», «Защита», «Уголок тренера». Не со всеми его высказываниями можно безоговорочно согласиться. Например, автор считает, что совершенство приходит к хоккеисту только через игру. Советская школа хоккея добилась высот, совершенствуясь не только в игре, но и в тренировках, тщательно продуманных, организованных. Однако в целом книга читается с большим интересом. Надеюсь, она принесет пользу и хоккеистам и тренерам.
Я не снимал коньков, которые мистер Фернье так любезно мне подарил. Естественно, то не были коньки для профессионалов за сто двадцать пять долларов, о которых в наши дни мечтают некоторые мальчишки, чтобы кататься как Айвен Курнуайе. Но на них можно было кататься по льду, а это было для меня самое главное. Когда лезвия тупились, папа точил их, а мама время от времени чистила ботинки ваксой. Что до меня, то я считал свои коньки лучшими в мире. Они, правда, были мне великоваты. И щитков на ботинках не было. Подумаешь, какое дело. Это были мои коньки. И я был безмерно счастлив. Дело в том, что шести или семи лет от роду человеку не нужно обязательно иметь самое лучшее, чтобы чувствовать себя хорошо на хоккейном катке. Мало кто из мальчишек Пэрри-Саунда имел коньки, которые были по-настоящему впору, пока им не стукнуло лет десять. А некоторые из нас надевали перчатки, которые принадлежали когда-то нашим отцам — те, конечно же, думали, что давно их сносили. Если у хоккейных перчаток не хватает всего лишь кожи на ладошках, это вовсе не значит, что им пришел конец. Под них я обычно надевал толстые шерстяные перчатки, и рукам было тепло. А клюшки? У нас и в помине не было клюшек с фиброгласовым покрытием нужного веса и высоты: в то время такие клюшки просто не делали. Иногда, чтобы клюшка не развалилась на куски, мы наматывали на нее толстый слой изоляционной ленты. Вспоминая те дни в Пэрри-Саунде и сравнивая их с нынешними временами, я прихожу к выводу, что мне повезло, так как я вырос именно в то время. И что я рос именно там. В Пэрри-Саунде не было ни одного человека, равнодушного к хоккею. После школы нам не приходилось заботиться о том, чтобы очистить площадку от снега: наши родители обычно делали это за нас. Очень часто желающих поболеть за нас собиралось больше, чем самих игроков. А уж недостатка в тренерах мы никогда не ощущали-. То есть всегда находился человек, который сам разбирался в основах игры и, что важнее всего, знал, как научить этому нас. Например, как кататься на коньках, как бросать шайбу, как применять силовые приемы и как выполнять свои функции на поле. В Пэрри-Саунде были такие хорошие тренеры, как Алек Игер, а тренировать сборные команды обычно приглашали Бако Макдональда.

.jpg)
"Я твой бессменный арестант" - Огрызок этой повести был опубликован в журнале ОКТЯБРЬ, 1, 1990 под названием "Песни задрипанного ДПР".
В полусонном сознании стыло ощущение надвигающегося несчастья, и только когда пригородный поезд нервно задергался, загромыхал буферами, притормаживая у высокой платформы, притаившийся страх ожил и побежал ознобам по телу. Выбираясь из душной утробы вагона, я пытался усмирить частые толчки сердца и подрагивание пальцев, преодолеть сминавший меня трепет. Остатки дорожного оцепенения развеял серенький осенний денек, дохнувший в лицо освежающим, попахивающим гарью ветерком. Поток пассажиров, запрудивших перронное русло, подхватил нас и, омывая здание вокзала, понес к массивным чугунным воротам. Вплотную за женщиной в линяло-бордовом пальто, тянувшей за руку моего брата, я вел сестренку. Иной раз мы натыкались на мягкий широкий зад женщины, и тогда кисловатый запах пота, вазелина и лекарств заползал в ноздри. Необходимость быть внимательным в толпе и плывущее над ней слитное шарканье множества ног несколько отвлекли от муторной внутренней сосредоточенности на постигшей нас катастрофе. За воротами поток пассажиров распался и освободил нас. Мы свернули в узкий проулок, сжатый огромными зданиями, и неожиданно вырвались из путаной людской сутолоки. Рядом вокзал, лязг вагонов, шипение и кашель паровозов, возбужденная круговерть толпы, а здесь безлюдье и затишье. Из-за угла проулка двое, мужчина и женщина, вывели маму. — Прощайтесь, — спокойно приказал мужчина и обратился к провожатой в бордовом пальто: — На Песочную? — Да, — коротко кивнула она. — B Кресты? — Да. И в том, что маму везли не вместе с нами, а в другом вагоне, и в том, что остановились мы по-видимому в заранее обусловленном месте и даже в деловито кратких репликах взрослых чувствовалась обыденность и скука привычно свершаемого ритуала. Едва сдерживая рыдания, мама с лихорадочной торопливостью прижимала к груди маленькие головки сестры и брата, целовала их исступленно, безудержно. Потом повернулась ко мне. Темный с проседью завиток спадал на ее лоб. И сейчас же свет и тьму заслонили огромные, полные прозрачных слез глаза. Невыносимая боль билась в них. Эта давняя, застывшая в памяти боль иногда оживает, разгорается, выжигая горечью и печалью случайные ростки безмятежности и благодушия. Как будто рядом дрожащие губы безнадежно шепчут: — Ты теперь старший. Смотри за ними! — Время! — звенит неумолимый возглас, и немые спины заслоняют искаженное болью лицо. Три темных, сливающихся силуэта плывут на фоне белесого неба и вдруг пропадают за серой стеной. Все! Лишь недобрая пустота в груди, мамины слезы на щеках, да море равнодушия в глазах сопровождающей. На остановке трамвая в меня пытливо вглядывались две пары родных встревоженных глаз. Я держался, не пикнул, хотя слезы были близки. Я держался и тогда, когда красный вагончик с металлическими барьерчиками-дверьми покатил вдоль нескончаемой череды домов. Барьерчики были составлены гармошкой у входа. В открытые дверные проемы тянуло сквозняком. Плакать стало поздно. С непролитыми слезами и непогасшей тревогой было неуютно и боязно, словно над нами висело что-то огромное и тяжелое, готовое в любой момент сорваться и расплющить в лепешку. Скверное чувство давило с раннего утра, когда мама хлопотала над нами, пичкала остатками черствого хлеба, натягивала слой за слоем разномастную одежонку. На меня поверх рубашки и свитера она напялила трофейную лисью шубейку, купленную по дешевке у демобилизованного солдата. Не терпелось поскорее добраться до места, скинуть горячую шубейку и свитер и взглянуть на новое обиталище, в котором предстоит жить долгие годы. Пытаясь отвлечься от горьких мыслей, я принялся читать вывески. Читал по складам: — Гас-тро-ном. Ап-те-ка, — это понятно. Но что такое Оптика? Наверное тоже аптека, ошиблись в написании. Сестра притулилась рядам, посматривая мне в рот с доверчивым уважением. Читать она еще не умела и очень хотела научиться.

Книга, одним из авторов которой является отец ее главного героя, рассказывает о выдающемся канадском профессиональном хоккеисте Уэйне Гретцки, выступавшем за клуб НХЛ «Эдмонтон Ойлерз».
Финал Кубка Стэнли 1984 года. «Эдмонтон Ойлерз» против «Нью-Йорк Айлендерс». Команды набрали равное количество очков, серия подходит к концу, а на счету Уэйна Гретцки ни одного гола, ни одной голевой передачи. Второй год подряд игроки «Айлендерс» буквально не дают ему вздохнуть в финальных матчах. Многие думают, что Уэйн – это сенсация на один сезон, сильно «полинявшая» в решающих играх. «Может быть, выявляется определенная закономерность? – вопрошал обозреватель газеты „Глоб энд Мейл“ из Торонто Трент Фрэйн. – Не кажется ли читателям, что в играх с жесткой силовой борьбой, в кубковых играх, где команда противника сражается не на жизнь, а на смерть, Уэйн не очень-то похож на неудержимый скоростной экспресс? Не то что в играх чемпионата, когда главная цель – голы, голы, как можно больше голов?» Когда команда из Нью-Йорка обыграла эдмонтонцев 6:1, это было воспринято как катастрофа. И виновником ее объявили Гретцки. Газеты Эдмонтона писали: «Гретцки выглядел жалко: всего два броска и ни одного очка. В двух играх финальной серии Кубка Стэнли Гретцки набрал больше штрафных минут, чем очков. В третьем периоде ему пришлось клюшкой остановить Пола Бутилье, это было единственное, на что он оказался способен. Результат его в двух играх: пять бросков, голов – нет, голевых передач – нет. В последних шести играх против „Айлендерс“ Гретцки сделал четыре голевых подачи, не забив сам ни одного гола. В последних одиннадцати встречах с ними ему удалось забросить всего две шайбы». Даже тренер эдмонтовцев Сэйзер был настроен критически. Когда репортеры спросили его, не болен ли Гретцки, он ответил: «Нужно кататься, а не стоять на месте.

.jpg)
Автор книги был свидетелем первых побед простых ребят из Ливерпуля, их шумного успеха, зарождения тех конфликтов, которые привели к распаду группы в 70-е годы. Послесловие к книге написано известным советским рок-музыкантом и композитором, руководителем группы "Машина времени" Андреем Макаревичем.
Отец Джона, Фред Леннон, рос сиротой. Он жил и учился в ливерпульском сиротском приюте, ходил в высокой шляпе, длиннополом пальто и, окончив школу, получил, по его словам, шикарное образование. Фреду было девять лет, когда в 1921 году скончался его отец, Джек Леннон. Джек Леннон родился в Дублине, но большую часть жизни провел в Америке. Профессиональный певец, он выступал там с известной группой «Кентукки Минстрелз», а расставшись с ней, Джек вернулся в Ливерпуль, где и появился на свет Фред. Пятнадцати лет Фред покинул сиротский приют и вместе со своим шикарным образованием и двумя новыми костюмами ринулся в водоворот житейского моря, став для начала посыльным в конторе. – Вы, может, решите, что я больно много о себе воображаю, только не прошло и недели с моего поступления на службу, как хозяин послал в приют за тремя новыми мальчишками. Он сказал, что если они хотя бы наполовину так же расторопны, как я, то не пропадут у него. Хозяин считал меня колоссальным парнем. В шестнадцать лет Фред ушел из конторы, нанялся на корабль и отправился в плавание. Его обязанности состояли в том, чтобы звонить в колокол и в случае необходимости прислуживать за столом. Фред говаривал, что был лучшим официантом, но особо из-за этого не заносился. Он просто честно признавался, что, пока судно не заполучало на борт Фредди Леннона, Ливерпуль оно не покидало. Так-то. Незадолго до начала своей ослепительной морской карьеры Фред повстречался с Джулией Стенли. Их первое свидание произошло ровно через неделю после того, как Фред вышел из приюта. – Красивая была встреча. Я был в новом костюме. Мы сидели в Сефтон-парке с приятелем - он учил меня знакомиться с девчонками. Я купил портсигар, котелок и не сомневался, что против такого ни одна не устоит. И вот мы заприметили одну девчушку. Я к ней подхожу, а она говорит: «Ты выглядишь как дурак». «А ты просто прелесть», - ответил я и сел рядом. Все было совершенно невинно. Я еще ничегошеньки не понимал. Она заявила, что, если я собираюсь сидеть рядом с ней, пусть немедленно сниму эту идиотскую шляпу. Я снял и выбросил ее в озеро. С тех пор так и не ношу шляп. Фред и Джулия встречались около десяти лет - когда Фред бывал на берегу. Фред утверждал, что мать Джулии обожала его, а вот отец не слишком-то привечал. Зато именно отец научил Джулию играть на банджо. – Мы с Джулией частенько играли и пели. Теперь бы нам не было равных. Однажды она сказала мне: «Давай поженимся». Я стал говорить, что надо, как положено, объявить о помолвке, чтобы все было как у людей. А она мне: «Пари держу, тебе просто неохота жениться». Вот так я и женился, вроде как в шутку. Женился… - обхохочешься. Семье Стенли, однако, было не до смеха. - Мы знали, что Джулия встречается с Альфредом Ленноном, - рассказывает Мими, одна из четырех сестер Джулии. - Он был симпатичный парень, ничего не скажешь. Но мы прекрасно понимали, что от него никому не может быть никакого проку, в том числе и Джулии. Бракосочетание состоялось в Отделе регистрации гражданских актов в Маунт-Плезант 3 декабря 1938 года. Никто из родственников не пришел. В десять часов утра появился Фред, он оказался первым. Джулии и в помине не было; тогда Фред ушел и попытался одолжить у своего брата денег. Когда он вернулся, Джулии все еще не было. Фред позвонил в кинотеатр «Трокадеро». Джулия пропадала там дни и ночи - она обожала эту обстановку. И хотя никогда не работала в «Трокадеро», в брачном свидетельстве в графе «профессия» Джулия написала: «Билетерша». Для смеха. – Я поговорил с одним из ее парней в «Троке», - сказал Фред. - Там все меня обожали. «Если ты втюрился в Джулию, - говорили ребята, - крути с ней на здоровье, мы подождем». Наконец Джулия пришла. Свой «медовый месяц» они провели в кино. Потом Джулия вернулась к себе домой, а Фред - к себе. На другой день Фред отправился в трехмесячное плавание в Вест-Индию. Джулия жила дома с родителями, и когда приезжал Фред, он останавливался у нее. После одной из побывок Джулия поняла, что беременна. Это было летом 1940 года. Ливерпуль здорово бомбили. Фред Леннон куда-то исчез. Джулию поместили в родильный дом на Оксфорд-стрит. Ребенок родился во время жестокой бомбежки 9 октября 1940 года, в 6 часов 30 минут и был наречен Джон Уинстон Леннон. «Уинстон» возник как дань краткой вспышке патриотизма. Мими, увидевшая ребенка спустя двадцать минут после его рождения, назвала его Джоном. – В тот миг, когда я увидела Джона, - сказала Мими, - все было кончено. Я пропала навсегда. Мальчик! Я задыхалась от счастья, без конца вертелась вокруг него и чуть не забыла о Джулии. Джулия обиделась: «Родила-то его все-таки я!» Когда Джону исполнилось полтора года, Джулия отправилась в порт, чтобы получить деньги, которые все же приходили от Фреда. Ей сообщили, что денег больше не будет. «Альфред сбежал с корабля, - объявила Мими. - И никто не знает, что с ним теперь». Спустя некоторое время он объявился, но Мими заявила, что хорошенького понемножку и пора с этим кончать. Фред и Джулия разошлись чуть больше года спустя. – В конце концов Джулия встретила другого мужчину, за которого решила выйти замуж, - рассказывает Мими. - Джон доставил бы ей лишние хлопоты, поэтому я забрала его. Конечно, я и сама не могла с ним расстаться, но так было лучше для всех. Джон нуждался в настоящем доме и нормальной семейной жизни. Он и так уже считал мой дом наполовину своим. Джулия и Фред хотели, чтоб я его усыновила. Они просили меня об этом в письмах. Но мне так и не удалось добиться, чтобы они одновременно явились в контуру поставить свои подписи. Версия Фреда относительно его «бегства» и дальнейшей судьбы брака с Джулией, естественно, несколько иная. Вспыхнувшая война застала его в Нью-Йорке, где до него дошли слухи, будто он приписан к судам «Либерти» [Суда «Либерти» («Liberty Boat») - специальные суда, построенные ускоренным методом и используемые для перевозки грузов из США и Великобритании во время второй мировой войны. - Здесь и далее примечания переводчиков] помощником стюарда, а не главным официантом. – Я мог запросто потерять квалификацию. Конечно, я нисколечко не хотел ввязываться в войну, но смириться еще и с тем, чтобы потерять положение? Никогда! Капитан пассажирского судна, на котором я работал, дал мне хороший совет. Он сказал: «Фредди! Ступай напейся и потеряйся!» Именно так Фред и поступил и в конце концов оказался на Эллио-Айленд. Ему снова предложили «Либерти». Фред ответил, что желает быть главным официантом на «Куин Мэри». Тем не менее его все-таки водворили на «Либерти» - судно направлялось в Северную Африку. Когда они прибыли на место, Фреда посадили в тюрьму. – Однажды кто-то из поваров попросил меня пойти в каюту и принести оттуда бутылку. Я как раз пил, когда заявилась полиция. Меня обвинили в том, что я вскрыл груз. Чепуха. Меня тогда еще и на борту не было. Но вся команда отбоярилась, кроме меня. «Пойман с поличным» - вот что мне припаяли. Я защищался, но ни черта не вышло. Три месяца Фред провел в тюрьме. «Само собой, - сказал он, - Джулия не получала денег». У него их попросту не было. Но несколько писем он ей написал. – Она любила получать от меня письма. Я писал: идет война, гуляй, милая, в свое удовольствие. Это была самая большая ошибка в моей жизни. Она пустилась во вcе тяжкие, нашла себе парня. И научил ее этому я сам. Джон смутно помнит дни, проведенные им в семействе Стенли. Фред плавал, за ним присматривала мать; в то время ему было около четырех лет. – Однажды дед взял меня погулять на Пир-Хед [Прибрежный район Ливерпуля]. Я был в новых башмаках, которые мне ужасно жали. Дед перочинным ножом разрезал задники, и тогда мне стало удобно. Из рассказов матери у Джона сложилось впечатление, будто было и такое время, когда они с Фредом жили счастливо. – Она часто вспоминала, как им было весело вместе. Фред, наверное, неплохо пел. Он присылал нам программы судовых концертов, в которых значилось и его имя, - он пел «Begin the Beguine». Джулия, если послушать ее сестру, тоже только и делала, что пела.

.jpg)
"Воспоминания" (впервые изданы в 1971 г., первое полное издание – 1995 г.) А.И.Цветаевой, дочери основателя Музея изобразительных искусств, историка и искусствоведа И.В.Цветаева, и сестры Марины Цветаевой, принадлежат к несомненным шедеврам автобиографической прозы. Ярко и проникновенно пишет она о своем детстве и юности, вспоминает родителей, сестру Марину, с которой ее связывала тесная дружба, родных, друзей, разнообразную и богатую встречами жизнь в Москве и на даче в Тарусе, путешествия в Италию, Швейцарию, Германию, пребывание в Крыму. Перед взором читателя проходят события эпохи и личной жизни А.И.Цветаевой, воспроизводится атмосфера жизни научной и творческой интеллигенции, возникают образы Волошина, Пешковой, Горького и многих других известных лиц. Ни один серьезный биограф Марины Цветаевой не может обойтись без книги ее: "помимо переданных в ней деталей, семейной атмосферы, облика юной Марины, о чем уже никто не расскажет, там приведены в нескольких вариантах ее стихи, о которых сама Марина забыла…"Анастасия Ивановна Цветаева, скончавшаяся 5 сентября 1993 года, за три недели до своего 99-летия, знала, что настоящее, четвертое издание ее "Воспоминаний" в ближайшие годы выйдет в свет. Всю дальнейшую работу по подготовке, осуществлявшейся после смерти автора, взяла на себя Маэль Исаевна Фейнберг-Самойлова, для которой книга стала последней редакторской работой.
В моей памяти – унесенная жизнью фотография четырехлетней Муси, двухлетней Аси. Большелобое, круглое лицо старшей, на котором вспыхивают мне зеленью, в сером тоне фотографии, глаза Марины, взрослый взгляд на детском лице, уже немного надменный сквозь растерянность врожденной близорукости. Взгляд чуть вбок – на сверкающее на тонкой цепочке граненое сердечко не ее, а маленького существа рядом. Объектив фотоаппарата поймал это мгновение: полыхнувшее к чужому – аметисту ли, хризолиту? – как мотылек -к свече. И лицо рядом, – младенчественное, детские губы, своей мягкостью оттеняющие твердый, волевой абрис тех; волосы -чуть вьющийся пушок. Родственное сходство черт. Первое воспоминание о Марине. Его нет. Ему предшествует чувство присутствия ее вокруг меня, начавшееся в той мгле, где родятся воспоминания. Давнее, как я, множественное, похожее на дыхание: наше «вдвоем», полное ее, Мусиного, старшинства, своеволия, силы, превосходства, презрения к моей младшести, неуменьям и ревности к матери. Наше «вместе» – втроем, полное гордости матери своим первенцем, крепким духом, телом и нравом; полное любования и жалости к младшей, много болевшей. В этом жарком течении плыло наше детство. Марина родилась 26 сентября 1892 года в Москве. Я -14 сентября 1894 года там же. Когда меня еще не было на свете, в детской стояли две кроватки: Андрюши, круглобрового, кареглазого, и его сводной сестры Муси, круглолицей, с русыми волосиками и глазами цвета крыжовника. Мама Мусю не смогла кормить. Ей взяли кормилицу. Мусина кормилица была цыганка, нрав ее был крутой. Когда дедушка, мамин отец, подарил ей позолоченные серьги, она, в ярости, что не золотые, бросила их об пол и растоптала. В мамином дневнике много лет спустя мы прочли: «Четырехлетняя моя Маруся ходит вокруг меня и все складывает слова в рифмы, – может быть, будет поэт?» Крестная мать Муси, Надежда Александровна Сытенко, красавица, светловолосая и синеглазая, жившая недалеко от нас в Мамоновском переулке’, пригласила к себе крестницу. В комнатах со шкурами зверей на полу, с зимним садом и летающими птицами мама сказала Мусе: «Ничего не трогай, не урони со стола мелочей». Вскоре четырехлетняя Муся, молча, громко дыша от натуги, перетащила через комнату тяжелое кресло. На всеобщее удивление она отвечала, что мама запретила ей трогать мелкие вещи. «Приходи, Мусенька, – звала в конце визита Надежда Александровна, – у нас твои любимые конфеты, комнаты большие, есть где побегать…» – «Комнаты и у нас большие, – ответила Муся со вздохом, – а вот конфеты у мамы заперты…» Рассказ мамы о первом Мусином театре: в антракте, в ложе Большого театра, не перегибаясь через ее край, думаю, от страха глядеть вниз, а может быть, от природной близорукости не видя ничего, кроме края балкона, Муся, наслаждаясь апельсином, сосредоточенно отколупывала сильными пальцами тугую золотистую шкурку и кидала ее вниз, в партер. Мнится мне, что мое самое раннее воспоминание -солнечный, синий день, наш переулок (Трехпрудный), я стою на скамеечке, врезанной в нишу рядом с воротами. Няня поправляет синюю вуальку, спуская ее на лицо от очень яркого солнца и слепящего снега. На мне белая шубка, тоже сверкающая. От этого сверкания и синевы – чувство счастья. Мне было год четыре месяца, когда мама повезла фотографировать меня на Кузнецкий мост, к Фишеру. 1 Ныне – переулок Садовских. Записей о нас было в мамином дневнике много, но – все книги дневника погибли. Записи привожу по памяти. Не раз вспоминала мама смешной случай: она ехала со мной лет трех на конке. На остановке кондуктор крикнул: «Кузнецкий мост!» – «И вецные французы!» – добавила я. Раздался смех пассажиров, оглядывались – взглянуть на младенца, цитировавшего «Горе от ума». Еще из маминого дневника: мы (пять лет и три года) играем – Муся продает, я покупаю. – Пацём? – спрашивает Ася. М у с я: Я – задаром продаю! Ася: Как дорого! Марина росла, как растет молодой дубок. Андрюша (наш сводный брат, старше Муси на два года) был выше ее, но она с ним справляется, она сильная. (В пылу драк каждый из нас имеет свою специальность: Андрюша «щипается», Муся кусается, а я царапаюсь.)

.jpg)
Зиновий Гердт был не только замечательным актером, но для многих – воплощением чести и достоинства, мудрости и остроумия, истинно мужской привлекательности. Как мог уроженец местечка, по образованию слесарь-монтажник, из-за тяжелого фронтового ранения укрывшийся за ширмой кукольника, не обладавший «звездной» внешностью, достичь артистической славы и стать предметом всеобщей, поистине всенародной любви? Об этом рассказывают люди разных поколений и профессий, бывшие с Гердтом на протяжении многих лет. А представит их читателю жена и друг З. Е. Гердта – Татьяна Александровна Правдина.
Мы прожили вместе тридцать шесть лет. Сегодня это половина моей жизни, а когда пять лет назад Зямы не стало, было, естественно, даже больше. Но наша жизнь продолжается, так как его не стало только физически, потому что на каждую свою мысль, поступок, решение я слышу и чувствую его отношение – радостное или сердитое – и спорю, убеждаю, соглашаюсь. Это касается не только домашней жизни, но и той, что называется общественной, – событий в стране, поведения политиков, друзей. Мы были счастливой семьей – семьей единомышленников, то есть не только любили друг друга как мужчина и женщина, но и дружили. Я думаю, что ставшее классическим утверждение «все счастливые семьи счастливы одинаково» не всегда верно, но об этом расскажу, если достанет мужества, отдельно. В этой книге – впечатления, мысли, воспоминания очень разных людей. Людей, вернее, части тех людей, которых любил Гердт, и тех, с которыми если не дружил, то хорошо к ним относился и высоко их ставил. В этом я не сомневаюсь и постараюсь, естественно, субъективно, о них немного сказать, предваряя слова каждого автора. Все статьи расположены в книге по хронологическому принципу – приблизительно по времени начала общения авторов с Зямой. Т. Правдина Об Исае Кузнецове Я думаю, что независимо от социальной принадлежности во всех слоях российской жизни принято ходить в гости и, конечно, приглашать к себе. К кому-то чаще, к кому-то на «календарные» дни – именины, рождения, годовщины свадьбы, дни памяти. И мне всегда интересны присутствующие. В каких-то домах каждый раз встречаешь совершенно «недавних» людей, а есть семьи, где основной состав «застольцев» неизменен, притом на протяжении долгих лет, и их даже не приглашают, а просто есть замечательная уверенность, что и для них этот день важен. Не знаю, как в провинции, в Москве таких домов, по-моему, маловато. Лет двадцать назад Зяма и я были приглашены на день рождения человека, с которым познакомились незадолго до этого, чрезвычайно важного, занимающего «солидный» пост. И как приятно мы были удивлены, что только мы – «новенькие», а все остальные – школьные и институтские друзья наших хозяев. И от этого наши новые знакомые стали нам сразу ближе. Всё это я к тому, что хочу сказать об Исае Кузнецове. Он самый давний Зямин друг, с «до-войны», с ФЗУ, со студии, из тех, кто знает все достоинства и недостатки друга, всё прощает, потому что любит. В 1960 году, когда я стала Зяминой женой, они, разведенные разными направлениями своей деятельности, естественно, общались, но не так часто и тесно, как раньше. Мы с Исаем и его женой Женей, конечно, познакомились, но редко бывали друг у друга, встречались у Львовских, в театрах, так сказать, «светское» знакомство, без настоящего чувства и представления о человеческой сущности каждого. Со временем я стала читать сначала его рукописи, а потом и книги. До этого я знала его и Авы Зака пьесы по спектаклям, а это все-таки опосредованное знакомство с автором через актеров и режиссеров, а тут я поняла, что Исай имеет в современной литературе очень свой голос, спокойно и мягко рассказывающий о событиях, чувствах и людях. Он делает это так объемно и вместе с тем тонко, что непременно вызывает ассоциации в восприятии читателя. Возникает мысль: «Да, да, я это знаю, я это чувствовала, а он так замечательно это выразил!» Именно то, что мы думаем, когда читаем Чехова (Бунина, Куприна… список имен настоящей русской литературы, слава Богу, у нас не маленький). Но о гостях.

.jpg)
Первый вариант книги «Психолог в концлагере». Знаменитая книга выдающегося философа и психолога про силу человеческого духа и стремление к смыслу, помогающие выжить и выстоять даже в лагерях смерти.
Человек посторонний и непосвященный, кто сам не был в лагере, как правило, вообще не в состоянии представить себе истинную картину лагерной жизни. Она может видеться ему в каких-то сентиментальных тонах, во флере тихой скорби. Он и не предполагает, что это была жестокая борьба за существование – даже между самими заключенными. Беспощадная борьба за ежедневный кусок хлеба, за самосохранение, за себя самого или за самых близких людей. К примеру: формируется состав, который будто бы должен перевезти определенное число заключенных в какой-то другой лагерь. Но все опасаются, и не без оснований, что это – очередная «селекция», то есть уничтожение слишком ослабевших и неработоспособных, и, значит, этот состав пойдет прямиком в газовые камеры и крематории, устроенные в центральных лагерях. И тут начинается борьба всех против всех. Каждый отчаянно бьется за то, чтобы не попасть в этот эшелон, уберечь от него своих близких, любыми способами старается ухитриться хоть в последний момент исчезнуть из списков отправляемых. И каждому абсолютно ясно, что если он на этот раз спасется, то на его месте в эшелоне должен будет оказаться кто-то другой. Ведь требуется определенное количество обреченных, из которых каждый представляет собой только номер, всего лишь номер! В списке к отправке стоят только номера. Ведь сразу по прибытии, к примеру, в Аушвиц[1] у заключенного отбирают буквально все, и он, оставшись не только без малейшего имущества, но даже и без единого документа, может теперь назваться любым именем, присвоить себе любую специальность – возможность, которую при некоторых условиях удавалось использовать. Единственное, что было неизменно, – это номер, обычно вытатуированный на коже, и только номер интересовал лагерное начальство. Никакому конвоиру или надсмотрщику, пожелавшему взять на заметку «ленивого» заключенного, не пришло бы в голову справляться о его имени – он смотрел только на номер, который каждый обязан был нашить еще и на определенное место брюк, куртки, пальто, –и записывал этот номер. (Кстати, попасть таким образом на заметку было небезопасно.) Но вернемся к предстоящему эшелону. В такой ситуации у заключенного нет ни времени, ни желания заниматься абстрактными размышлениями о нормах морали. Он думает только о самых близких – о тех, кто ждет его дома и ради кого он должен стараться выжить, или, может быть, лишь о тех немногих товарищах по несчастью, с которыми он как-то связан. Чтобы сохранить себя и их, он, не задумываясь, постарается втолкнуть в эшелон какой-то другой «номер». Из сказанного выше уже ясно, что капо представляли собой образчик своего рода негативного отбора: на такие должности годились только самые жестокие люди, хотя, конечно, нельзя утверждать, что здесь, как и всюду, не было счастливых исключений. Наряду с этим «активным отбором», осуществляемым эсэсовцами, был еще и «пассивный». Среди заключенных, которые многие годы провели за колючей проволокой, которых пересылали из лагеря в лагерь, кто сменил чуть ли не дюжину лагерей, как правило, наибольшие шансы остаться в живых имели те, кто в борьбе за существование окончательно отбросил всякое понятие о совести, кто не останавливался ни перед насилием, ни даже перед кражей последнего у своего же товарища. А кому-то удалось уцелеть просто благодаря тысяче или тысячам счастливых случайностей или просто по милости Божьей – можно называть это по-разному. Но мы, вернувшиеся, знаем и можем с полной уверенностью сказать: лучшие не вернулись!

.jpg)
Ильина Ольга Александровна (1894 - 1991), поэтесса и писательница русского зарубежья, правнучка поэта Е.А.Боратынского. Первые ее стихи были опубликованы в Казани в 1913 году. В 1922 году Ольга Александровна эмигрировала с семьей в Харбин, затем в Сан-Франциско. В США выпустила несколько книг на английском языке, в том числе "Dawn of the eighth day" (1951) - автобиографический роман, в центре которого судьба яркой и неординарной женщины. Действие разворачивается в Казани на переломе исторических эпох и охватывает события начала XX века, первой мировой войны, двух революций 1917 года и гражданской войны. Роман привлечет внимание многочисленных и самых разных читателей - тех, кто интересуется дворянской культурой, историей Казани, историей эмиграции, тех, кто любит и ценит классическую русскую литературу.
«Канун Восьмого дня» – автобиографический роман, который моя мать начала, когда мне было лет одиннадцать. Отец медленно выздоравливал от туберкулеза легких. Чтобы избежать летнего тумана в Сан-Франциско, родителям удалось нанять крошечный домик в пригороде Сан-Рафаэль, хотя уже началась великая депрессия и денег было в обрез. Чтобы я не слишком распустился от безделья, мама засадила меня за пишущую машинку, и я одним пальцем печатал ее рукопись. За шесть лет до этого мы эмигрировали в Америку из Харбина, куда маме и мне удалось уехать из Казани и где папа, после четырех лет участия в гражданской войне, нашел нас. В это время мама еще иногда писала стихи. Она мне их декламировала и объясняла, чтобы дать мне какое-то понимание нашего прошлого. Ей было важно, чтобы я хоть что-нибудь понимал о поэзии вообще, чтобы знал о тех в нашей семье, кто погиб во время революции, и о родственниках, оставшихся в Советской России. Ей, наверное, хотелось, чтобы я, несмотря на то, что ходил в американскую школу и играл с американскими мальчиками, остался хоть до какой-то степени русским. Мамин талант к стихам, явно унаследованный от ее прадеда Евгения Абрамовича Боратынского, был не малым, как я понял только впоследствии. Но талант пропадал, исчезал в итоге всего пережитого ею в России – нашего бегства после подавления Белого восстания в Казани против большевиков, когда мне было девять дней от роду, нашей одиссеи по Сибири и возвращения в Казань, наконец, всех трудностей эмигрантской жизни в Америке до великой депрессии. Когда мы осели в Сан-Франциско, папа, не говорящий тогда совсем по-английски, получил работу красить мебель – конечно, без всякой защитной маски и в результате заболел туберкулезом. То, что он выжил, было чудом. Потом чем-то заболел я и лежал девять месяцев. А в роковой год краха на бирже родился мой младший брат. Советская пропаганда, имеющая склонность несколько преувеличивать недостатки своих противников, тогда сочно описывала мрачное экономическое положение в Америке как предвестник падения «гнилого капитализма». Но не нужно непременно считать, что в этом случае пропаганда не имела оснований. Америка после краха в 1929 году действительно много пострадала. А новым эмигрантам, без всякого запаса денег, в большинстве случаев без языка, приходилось особенно трудно. Мама английский язык знала, хотя еще не в совершенстве. Но денег у нас не было. Папа еле-еле приходил в себя после болезни. В те дни никакой правительственной социальной помощи еще не было. Нужно было что-то делать, чем-то зарабатывать. Но не поэзией, конечно. Да и при чем тут поэзия? Но мама не могла не думать о том, чт? для нее было так важно. Для нее всякое искусство, а особенно литература и музыка, были центром и смыслом жизни. Я помню, как сразу после нашего приезда в Сан-Франциско мама, устававшая от непривычной работы в магазине «Гомп», после обеда раз в месяц ехала ночью на трамвае, с двумя пересадками, на собрание «Литературного кружка», созданного приехавшими русскими. Она уже решила попробовать писать по-английски: ее что-то толкало написать нечто вроде романа о необыкновенной семье, в которой она воспитывалась, о своей молодости. И вот, не зная никакого ремесла, не умея даже шить, мама, сговорившись с одной русской портнихой, открыла у нас дома мастерскую дамских платьев. Стоя перед зеркалом, примеряя на себе материю, она говорила портнихе, какие шить платья. Продавала платья богатым американкам, многие из которых потом оставались на всю жизнь ее друзьями. Папа, медленно выздоравливая, научился кроить материал. Бывший гусар знаменитого Павлоградского полка (ведь в этом полку служил когда-то и Николай Ростов!), бывший подполковник Белой добровольческой кавалерии, сидел в постели и помогал шить платья – помогал без оглядки на прошлое, без жалоб и с юмором. Мама вела дело, смотрела за папой, за маленьким братом и за мной, носилась в город покупать материю. Сама шить так и не научилась. Тогда, летом 1930-го года, на даче в Сан-Рафаэль, она начала, на чужом ей языке, писать вот этот роман, «Канун Восьмого дня», первые главы которого я ей печатал. Борис Ильин Сан-Рафаэль, 2002


.jpg)
Воспоминания известного ученого и философа В. В. Налимова, автора оригинальной философской концепции, почти полностью охватывают ХХ столетие. На примере одной семьи раскрывается панорама русской жизни в предреволюционный, революционный и постреволюционный периоды. Лейтмотив книги - сопротивление насилию, борьба за право оставаться самим собой. Воспоминания носят как философский, так и историографический характер.
1. В Институте научной информации АН СССР. Защита первой диссертации Начало 1955 года. Я наконец снова в Москве. Теперь уже легально. Моя мачеха дала согласие на прописку в той квартире, где я жил до ареста (это согласие не распространялось на мою жену). Прошу разрешения на прописку в Главном управлении Министерства внутренних дел Мосгорисполкома. На меня там посмотрели с подозрением - ответа сразу не дали. Через несколько дней звонок от секретарши (оказалась знакомой): - Разрешили. Поздравляю! Предписание будет отправлено в районное отделение милиции. И вот я сижу дома и вдруг слышу чеканный шаг сапог по коридору. Понимаю. Входит участковый: - Вам надлежит выехать из Москвы в 24 часа. - Я не выеду. - Как это так? - Не знаете новые законы. А предписание-что, еще не получили? Посмотрел на меня милиционер с удивлением и, опустив голову, вышел, ничего не говоря. Да, беспрекословность власти зашаталась. Это нелегко было пережить ее представителям. В Москве я довольно быстро устроился в недавно созданный Институт научной информации - ВИНИТИ АН СССР, в должности младшего научного сотрудника редактора в отделе "Оптика". Поддержал профессор Э. В. Шпольский, знавший меня еще в прошлые годы. Мое преимущество было в том, что я мог справляться с рефератами статей на трех европейских языках. Знание трех основных языков позволяло мне в какой-то степени понимать и публикации на всех основных европейских языках, исключая, правда, венгерский и финский. Работа была приятной для меня: тренировка в языках 1, возобновление знакомства с современной физикой, доступ к научной литературе, имеющей философский оттенок. Интеллигентность окружения, от которой я отвык за годы скитании. 1 Моим ближайшим помощником оказался физик из Франции. Через три года, уезжая из нашей страны, он предъявил мне претензию, что не освоил русский язык, потому что разговаривал со мной только по-французски. Будучи моим помощником, он получал зарплату в 2,5 раза больше, чем я. В эти годы стала распространяться эпидемия кибернетизирования представлений об информации. Кибернетика обрела философское звучание. Естественно, что это вызвало противостояние со стороны "единственно истинного", как тогда принято было говорить, Марксистско-Ленинского учения. Э.В. Шпольский опубликовал в своем журнале нашу статью в соавторстве с Г. Э. Вледуцем и Н. И. Стяжкиным: Научная и техническая информация как одна из задач кибернетики. Успехи физических наук, 1959, XIX, № 1, с. 13-56. Директор института А. И. Михайлов вызвал двух моих соавторов и сказал им примерно такие слова: - Все можно было ожидать от Налимова, но как вы, члены партии, могли стать соавторами такой позорной статьи? Вот так àктивно вмешивалась партия в научно-философские разработки.

Эта сенсационная книга впервые проливает свет на самые тайные страницы биографии Коко Шанель. Это не просто мемуары, а предельно откровенная исповедь величайшей женщины XX века. История Шанель, рассказанная ею самой. "Герцогинь много, а Шанель одна", - ответила она на предложение руки и сердца от герцога Вестминтерского, самого богатого человека в Европе. Она никогда не лезла за словом в карман, не подчинялась правилам и жила "против течения". Настоящая "self-made woman", она сделала не только себя, но перекроила по собственным лекалам весь мир - не просто моду, а стиль жизни! Короткая юбка до колен - Шанель. Брючный костюм для дам - Шанель. "Маленькое чёрное платье" - Шанель. Небольшие шляпки вместо огромных сооружений с широченными полями - Шанель. Бижутерия - Шанель. Изящный аромат вместо удушающего запаха целой цветочной клумбы - Шанель. Именно Великая Мадемуазель подарила женщине право быть естественной, стильной, желанной, женственной - самой сабой... В своей автобиографии она рассказывает о том, как ей это удалось и чего все это стоило...
Так и произошло, только услышав, что завтра мы поем в «Ротонде», приятели заполнили её настолько, что яблоку негде упасть, выкрики, поддерживающие меня, легко заглушили само выступление. Аншлаг в масштабах «Ротонды» был полный, и это повторялось каждый вечер. Но тогда успех был еще впереди, а пока мы возвращались к себе в комнатку, Адриенна всю дорогу ворчала: — Это ты считаешь достойной работой?! Мы были пусть не богатыми, но честными швеями, а что теперь? Я разозлилась: — Ты можешь оставаться швеей! Или быть честной и здесь. Адриенна помолчала, а потом поинтересовалась: — А что ты будешь петь? Хороший вопрос, потому что, кроме этих петушиных куплетов, я не знала почти ничего. Повторять репертуар певиц-солисток чревато неприятностями. — А ты? — Я? Я не собираюсь петь, что ты! — испугалась Адриенна. После раздумий было решено, что я попробую спеть «Кто видел Коко у Трокадеро?», а сама Адриенна станет собирать деньги, обходя публику с изящной шляпкой. Шляпку мы соорудили, а вот остальное было кошмаром. Внутренности «Ротонды» совершенно не соответствовали моим понятиям о жизни звезд кафешантана. Крохотная гримерка на двоих, размером чуть больше примерочной кабинки в магазине, воду нужно приносить с собой, убирать её тоже, везде пахло пылью и затхлостью, гуляли сквозняки, в зале запах пищи и пива, выкрики, визг и расстроенное пианино... Я видела все это, но с другой стороны рампы, если край крошечной сцены можно таковым назвать. Вернее, видела только то, что творилось в зале, а за сценой... Конечно, в первый же день Адриенна ужаснулась: — Может, не стоило сюда приходить? И снова её сомнения лишь придали мне уверенности: — Ничего, мы здесь временно. Когда-нибудь мы будем вспоминать «Ротонду» со смехом, а те, кто нас будет слушать, будут рассказывать о нас внукам. Даже сейчас я вспоминаю «Ротонду» с неприязнью, потому что не желала переодеваться у всех на виду, считала остальных бездарями и не скрывала этого, в конце концов, аплодировали мне, пусть не столько за пение, сколько за выходки и ужимки, а деньги собирали на всех! Эти бездарности живились за мой счет и про меня же говорили гадости! Я не желала спать с теми, кто мне это без конца предлагал, несмотря на мою худобу, из-за чего нам с Адриенной под дверь без конца подсовывали какие-то гадкие записки. Помню, почти каждый вечер, когда мы возвращались из убогой гримерки «Ротонды» в нашу не менее убогую, но хотя бы чистую комнатку, я подолгу перемывала косточки всем своим товаркам. Эти никчемные девицы, полумертвые от страха, были просто мебелью на сцене, нужной лишь для подчеркивания солисток. Даже если кто-то из них и имел голос, то показать его никак не мог, потому что дрожащие голоса никогда не бывают хороши. Дрожали они от страха, именно из-за него отказалась петь Адриенна. Наши подруги-соперницы (второе куда больше, чем первое), стоило уйти со сцены солистке, одна за другой судорожно набирали воздуха в легкие и сдавленными голосами выводили черте что! Некому было подсказать, что брать слишком высоко опасно, голос обязательно «даст петуха», а если этого и не произойдет, то откровенный визг и писк тоже не украсят певичку. Но это бы полбеды, я могла вообще не петь, а лишь выделывать свои па на сцене, но мне бы аплодировали! А эти ничтожества и двигались, как куклы, которых дергают за нитки, они были неуклюжи, страшно скованы, нелепы. Зато когда приходил мой черед... Соперницы ехидничали, что аплодировали не моему пению, просто меня приветствовали мои приятели. Однажды я посоветовала завести и себе таких друзей. Мало того, выкрикнула это громко, чтобы слышали все. Зал взорвался криками восторга, меня готовы нести на руках, но я гордо этого не позволила. Сейчас я прекрасно понимаю, что «Ротонда» была просто жалким подражанием кабаре, что публика там собиралась, хоть и лучше, чем в других местах Мулена, но не слишком взыскательная, что меня и впрямь приветствовали больше по-приятельски, чем из-за певческого таланта. Но тогда, выходя на сцену и слушая крики восторга, чувствовала себя настоящей звездой мюзик-холла. Я пела и чудила с удовольствием, а мне просто завидовали! Завидовали и делали гадости. Зависть надоела, а успех вскружил голову настолько, что я решила: на лето нужно выехать попеть в Виши. Виши курорт, там совсем другая публика, там можно попасть на глаза не только егерям полка, расположенного рядом, но и еще много кому из тех, кто правит бал в мюзик-холлах и еще лучше — оперетте. Адриенна привычно была в ужасе, и не она одна. Жюлия, наша старшая сестра, жившая у тетушки Жюлии из простой милости, пошла по стопам матери, она связалась с бродячим торговцем и родила от него сына. При этом торговец не желал на ней жениться, хотя ребенка признал. Представляю, как ехидничали родственники по поводу моей сестры. Вот оно, отродье Жанны, чего ждать от дочерей той, что силой заставила бедолагу Альберта жениться на себе, а потом моталась за мужем, не оставляя ни на минуту и то и дело рожая новых отпрысков? От Антуанетты из пансиона приходили страшные письма, она заклинала нас всеми святыми не поступать так же, не допускать до себя мужчин, пока те не женятся, беречь девичью честь. Я так и забыла спросить, сама ли сестра писала эти глупости или ей диктовали монахини. Скорее второе...

.jpg)
Автобиографические заметки, в которых Сомерсет Моэм подводит итоги своего творческого пути и раскрывает секреты литературного мастерства. Одни критики называли эту книгу "манифестом законченного циника", другие - "самым искренним из произведений Моэма". Возможно, доля истины присутствует в обеих этих оценках. И оттого читать "Подводя итоги" еще интереснее...
Эта книга - не автобиография и не мемуары. Все, что случалось со мною в жизни, я так или иначе использовал в своих произведениях. Бывало, что какое-нибудь мое переживание служило мне темой, и я выдумывал ряд эпизодов, чтобы выявить ее; но чаще я брал людей, с которыми был близко или хотя бы слегка знаком, и на их основе создавал своих персонажей. Факты и вымысел в моих книгах так перемешаны, что сейчас, оглядываясь назад, я не всегда могу отличить одно от другого. Записывать факты, которые я уже употребил с большей пользой, мне было бы неинтересно, даже если бы я мог их припомнить. К тому же они показались бы очень пресными. Я прожил разнообразную, временами очень интересную жизнь, но приключениями она не богата. У меня плохая память. Анекдоты я помню, только пока мне их рассказывают, а потом забываю, не успев пересказать другим. Я никогда не запоминал даже собственных шуток, почему и был лишен возможности повторять их. И я понимаю, что этот недостаток умаляет удовольствие от общения со мною. Я никогда не вел дневника. Теперь я жалею, что не делал этого, когда впервые добился успеха как драматург: в тот год я встречался с многими незаурядными людьми, и мои записи могли бы представить собою интересный документ. То было время, когда вера народа в аристократию и земельное дворянство рухнула из-за бездарности, проявленной ими в Южной Африке[1], но аристократы и дворяне-землевладельцы еще не поняли этого, и самоуверенность их ничуть не уменьшилась. В домах некоторых политических деятелей, где мне довелось бывать, они все еще говорили так, словно управление Британской империей было их личным делом. Помню, с каким странным чувством я слушал их рассуждения насчет того, отдать ли после всеобщих выборов министерство внутренних дел Тому и удовлетворится ли Дик Ирландией. Едва ли кто-нибудь сейчас читает романы миссис Хэмфри Уорд[2], но, как они ни скучны, они, сколько помнится, дают хорошее представление о жизни правящего класса того времени. Эта жизнь все еще очень интересовала романистов, и даже писатели, в глаза не видевшие лорда, считали своим долгом писать по преимуществу о знати. Взглянув на тогдашние театральные афиши, всякий поразился бы количеству титулованных персонажей. Директоры театров считали, что такие персонажи привлекают публику, актеры любили изображать их. Но по мере того, как политическое значение аристократии сходило на нет, публика все меньше интересовалась ею. Зрители уже согласны были видеть на сцене людей своего собственного класса - богатое купечество и профессионалов-интеллигентов, вершивших в то время дела страны; и понемногу вошло в силу неписаное правило не вводить в литературное произведение титулованных особ, если того не требовала тема. Заинтересовать публику жизнью низших классов было тогда еще невозможно. Романы и пьесы, посвященные им, встречали с брезгливым высокомерием. Теперь, когда эти классы стали политической силой, интересно, проявит ли широкая публика такой же интерес к их жизни, какой она так долго проявляла к титулованной знати, а некоторое время и к наиболее обеспеченным кругам буржуазии. В те годы я познакомился с несколькими людьми, которые в силу своего рождения, известности или положения в обществе вполне могли считать себя предназначенными на роль исторических личностей. Они оказались не такими блестящими, как я думал. Англичане - нация политиков, и меня часто приглашали в дома, где политикой интересовались превыше всего. У видных государственных мужей, которых я там встречал, я не обнаружил выдающихся талантов. Из этого я сделал вывод, возможно опрометчивый, что для управления страной не требуется большого ума. Позднее я знавал в разных странах немало политических деятелей, достигших высоких постов, и тоже бывал поражен тем впечатлением интеллектуального убожества, какое они на меня производили. Они были плохо осведомлены в самых простых житейских вопросах, и лишь очень редко я обнаруживал у них тонкий ум или живость воображения. Одно время я склонялся к мысли, что своим видным положением они обязаны исключительно дару слова, поскольку в демократическом обществе человек, в сущности, не может достичь власти, если он не умеет захватить аудиторию; а дар слова, как известно, не часто сочетается с силой мышления. Но дело, видимо, не в этом, поскольку некоторые деятели, не казавшиеся мне особенно умными, вели государственные дела вполне успешно. Надо полагать, что для управления страной требуется специфический талант, совершенно не зависящий от общей талантливости. Я знавал и деловых людей, которые наживали большие состояния и возглавляли крупные, процветающие предприятия, но во всем, что не касалось их дела, не могли проявить хотя бы здравого смысла.

Вирджиния Вулф – признанный классик европейской литературы ХХ века. Ее романы «Комната Джейкоба», «Миссис Дэллоуэй», «На маяк», «Волны» выдержали множество переизданий. О ней написаны десятки книг, тысячи статей. В настоящем издании вниманию читателей предлагается роман «Орландо», необычный даже для самой В. Вулф. О чем эта книга, получившая всемирную известность благодаря блестящей экранизации? Романтизированная биография автора? Фантазия? Пародия? Все вместе и не только. Эта книга о безжалостном времени, о неповторимости мгновения, о томительных странностях любви, о смерти и превратностях судьбы.
Он – потому что пол его не подлежал сомнению вопреки двусмысленным ухищрениям тогдашней моды – был занят тем, что делал выпады кинжалом возле головы мавра, покачивающейся на стропиле. Была она цвета старого футбольного мяча и почти от него неотличима, если бы не впалые щеки да скупые прядки сухих и жестких волос – как пух на кокосе. Отец Орландо – или, может быть, это дед – снес ее с саженных плеч язычника, увидевшего свет в диких пустынях Африки; и теперь она непрестанно и нежно покачивалась от ветра, задувавшего в чердачные комнаты гигантского замка, который принадлежал отсекшему ее лорду. Праотцы Орландо скакали верхами по полям асфоделей, и по кремнистым полям, и по полям, омываемым чуждыми реками, и немало сносили голов самого разного цвета со множества плеч, и привозили их домой, и вешали на стропилах. Орландо поклялся, что продолжит дело предков. Но покамест ему не исполнилось и семнадцати, еще не дорос, его не брали с собой скакать по Африке или Франции, а потому он тихонько ускользал от матери, от павлинов в саду, крался на чердак и там делал выпады кинжалом, приседал, наклонялся, резал воздух клинком. Иногда он перерезал веревку, и тогда голова скатывалась на пол, и приходилось снова ее привязывать, не без почтения крепя почти в недосягаемости, и враг победно скалился черным, иссохшим ртом. И голова качалась, качалась, потому что дом, в верхнем этаже которого жил Орландо, был так громаден, что ветер навеки попадался в ловушку и метался по чердаку, не находя выхода, зимою и летом. Предки Орландо были высокородны – всегда, с тех пор, как они были вообще. Они поднялись из северного тумана в коронах пэров. И полосы тьмы на полу не оттого ли так графили желтую заводь, что солнце вливалось на чердак сквозь просторный герб витража? Орландо сейчас стоял в самом центре желтого геральдического леопарда. Когда он положил руку на подоконник, чтобы отворить окно, рука стала красной, голубой и желтой, как крыло бабочки. И любители символов, охотники до их расшифровки, могут взять на заметку, что, тогда как прелестные ноги, стройное тело и отличный разворот плеч Орландо окрасились всеми геральдическими оттенками, лицо его, когда он отворил окно, озарялось исключительно самим солнцем. Более светлого, строптивого лица вы себе и представить не можете. Блаженна мать, которая произвела такого на свет, еще блаженней описывающий его жизнь биограф! Ей никогда не придется печалиться, ни ему – нуждаться в услугах поэта или романиста. От подвига к подвигу, от победы к победе, от должности к должности будет следовать герой, и его летописец за ним, покуда не достигнут оба того положения, которое явится вершиною их мечтаний. Орландо, судя по внешности, был в точности создан для подобного поприща. Розовые щеки подернулись персиковым пушком; пушок над губой всего лишь чуть-чуть загустевал по сравнению с пушком на щеках. Сами губы были резко очерчены и слегка изогнуты над безупречным рядом миндальнейше-белых зубов. Без сучка без задоринки был задорно-стремительный нос; волосы темные; и маленькие, тесно прижатые к голове ушки. Жаль, однако, что сей перечень юных совершенств будет неполон без упоминания о лбе и глазах. Жаль, что люди редко появляются на свет лишенными того и другого; ибо, едва мы взглянем на стоящего у окна Орландо, мы вынуждены будем признать, что глаза у него были, как фиалки в росе, громадные, будто переполненные их расширяющей влагой; а лоб – как мраморный купол, зажатый меж медально-гладких висков. Стоит нам взглянуть на этот лоб и в эти глаза – и мы Бог знает до чего можем договориться. Стоит нам взглянуть на этот лоб и в эти глаза – и мы вынуждены будем признать тысячи неприятных вещей, мимо которых обязан скользить всякий уважающий себя биограф. Увиденное его раздражало, – например, его мать, весьма прекрасная собою дама в зеленом, направляющаяся кормить павлинов в сопровождении Туитчетт, своей горничной; увиденное его восхищало – деревья, птицы; влюбляло в смерть – вечернее небо, снижающиеся грачи; и, взлетев по спиральным ступенькам мозга – а мозг был вместительный, – увиденное, смешавшись с садовыми звуками – треск деревьев, стук топора, – вызывало в нем разгул и сумятицу чувств и страстей, которые ненавидит всякий уважающий себя биограф. Продолжим, однако, – Орландо медленно втянул голову в плечи, сел за стол и с отвлеченным видом человека, привыкшего делать это ежедневно в определенный час, вынул тетрадь, озаглавленную «Этельберт. Трагедия в пяти актах», и обмакнул старое испачканное гусиное перо в чернильницу. Скоро он намарал страниц десять стихов. Мысль его, очевидно, была быстра, но абстрактна. Порок, Преступление, Нужда были персонажи драмы; Король и Королева правили неозначаемыми территориями; ужасные замыслы их поглощали; благородные чувства снедали; ни слова не говорилось так, как сказал бы он сам, но все выворачивалось с быстротой и ловкостью, которые, учитывая его возраст – ему еще не исполнилось и семнадцати – и тот факт, что шестнадцатому столетию оставалось скрипеть еще несколько лет, – были поистине замечательны. Но вот наконец он запнулся. Он, как все и всегда молодые поэты, описывал природу, и, чтобы как можно точней передать оттенок зеленого, он взглянул (проявляя незаурядную смелость) на сам зеленый предмет, которым в данном случае оказался лавровый куст у него под окном. После чего, разумеется, о писании уже не могло быть и речи. В природе зеленое – это одно, и зеленое в литературе – другое. Природа со словесностью не в ладу от природы; попробуйте-ка их совместить – они изничтожат друг друга. Оттенок зеленого, который разглядел Орландо, сразу нарушил рифму, сломал ему метр. Но природа еще и не на такое способна. Взгляните только в окно, на пчел между цветов, на зевнувшего пса, на солнце, клонящееся к закату, только подумайте: «Много ли мне суждено еще увидеть закатов» – и т. д. и т. п. (мысль чересчур известная, чтобы приводить ее здесь целиком), и вы уроните перо, схватите плащ и выскочите из комнаты, споткнувшись при этом о расписной сундук. Потому что Орландо был чуточку неловок. Он старался никого не встретить. Стаббс, садовник, шел по тропе. Орландо прятался за деревом, пока тот не прошел мимо. И скользнул к боковой калитке. Он обходил стороной все конюшни, все псарни, пивоварни, плотницкие, бани – все места, где вытопляли воск, забивали скот, ковали подковы, тачали сапоги, ибо замок вмещал в себя целый город, гудевший людьми, занятыми разными ремеслами, – и, никем не замеченный, он вышел на заросшую, бежавшую вверх по холму тропку. Есть, наверное, связь между свойствами: одно тянет за собой другое; и биограф обязан тут привлечь свое внимание к тому факту, что неловкость часто бывает связана с любовью к уединению. Раз он споткнулся о сундук, Орландо, конечно, любил уединенные места, просторные виды – любил чувствовать, что он один, один, один.

.jpg)
«Хлеб с ветчиной» - самый проникновенный роман Буковски. Подобно "Приключениям Гекльберри Финна" и "Ловцу во ржи", он написан с точки зрения впечатлительного ребенка, имеющего дело с двуличием, претенциозностью и тщеславием взрослого мира. Ребенка, постепенно открывающего для себя алкоголь и женщин, азартные игры и мордобой, Д.Г.Лоуренса и Хемингуэя, Тургенева и Достоевского.
Моё первое воспоминание — я сижу под столом. Вокруг меня ноги людей вперемежку с ножками стола, бахрома свисающей скатерти. Темно, и мне нравится сидеть под столом. Это было в Германии в 1922 году, мне тогда шел второй год. Под столом я себя чувствовал превосходно. Казалось, никто не знает, где я нахожусь. Я наблюдал за солнечным лучиком, который странствовал по половику и ногам людей. Мне нравился этот «странник». Ноги людей были мало интересны, по крайней мере, не так, как свисающая скатерть, или ножки стола, или солнечный лучик. Потом провал… и рождественская елка. Свечи. На ветках маленькие птички с крохотными ягодными веточками в клювиках, на макушке — звезда. Двое взрослых орут и дерутся, потом садятся и едят, всегда эти взрослые едят. И я ем тоже. Моя ложка устроена таким образом, что если я хочу есть, то мне приходится поднимать ее правой рукой. Как только я пробую орудовать левой, ложка проскакивает мимо рта. Но мне все равно хочется поднимать ложку левой. Двое взрослых: один, что покрупнее, — с вьющимися волосами, большим носом, огромным ртом и густыми бровями; он всегда выглядел сердитым и часто кричал; другая, что помельче, — тихая, с круглым бледным лицом и большими глазами. Я боялся обоих. Иногда появлялась и третья — жирная старуха в платье с кружевным воротником. Еще помню огромную брошь на ее груди и множество волосатых бородавок на лице. Первые двое звали ее «Эмили». Собравшись втроем, они плохо ладили. Эмили — моя бабушка по линии отца. Отца звали Генри, мать — Катарина. Я никогда не обращался к ним по имени. Я был Генри-младший. Все эти люди говорили на немецком, то же пытался делать и я. Первые слова, которые я помню, были слова моей бабушки, произнесенные за обеденным столом. «Я всех вас похороню!» — заявила она, перед тем как мы взяли свои ложки. Эмили неизменно повторяла эту фразу, когда семья садилась за стол. Вообще, казалось, что нет ничего важнее еды. По воскресным дням мы ели картофельное пюре с мясной подливкой. По будням — ростбиф, колбасу, кислую капусту, зеленый горошек, ревень, морковь, шпинат, бобы, курятину, фрикадельки со спагетти, иногда вперемешку с равиоли; еще был вареный лук, спаржа и каждое воскресенье — земляника с ванильным мороженым. За завтраком мы потребляли французские гренки с сосисками либо лепешки или вафли с беконом и омлетом. И всегда кофе. Но что я помню лучше всего, так это картофельное пюре с мясной подливкой и бабушку Эмили со своим «я всех вас похороню!» После того как мы перебрались в Америку, бабушка часто приходила к нам в гости, добираясь из Пасадены в Лос-Анджелес на красном трамвае. Мы же изредка навещали ее на своем «форде». Мне нравился дом моей бабушки. Маленькое строение в тени перечных зарослей. Эмили держала множество канареек в разновеликих клетках. Один наш визит я помню особенно хорошо. В тот вечер бабушка накрыла все свои клетки белыми капотами, чтобы птицы заткнулись. Взрослые уселись в кресла и повели разговор. В комнате было пианино, я примостился у инструмента и, ударяя по клавишам, вслушивался в раздающиеся звуки. Больше всего мне нравились крайние клавиши верхнего регистра — их звуки походили на удары кусочков льда друг о друга. — Скоро ты прекратишь это? — рявкнул отец. — Пусть мальчик поиграет, — заступилась бабушка. Моя мать лишь улыбнулась. — Этот карапуз, — поведала всем бабушка, — когда я попыталась вытянуть его из кроватки, чтобы поцеловать, ударил меня по носу! Они снова заговорили о своем, а я продолжил играть на пианино. — Почему ты не настроишь инструмент? — нервничал отец. Потом меня позвали навестить моего дедушку. Он не жил с бабушкой. Мне говорили, что дедушка плохой человек и от него дурно пахнет. — Почему от него дурно пахнет? Они не отвечали. — Почему от него дурно пахнет? — Он пьет. Мы загрузились в «форд» и отправились навестить дедушку Леонарда. Когда машина подъехала к его дому и остановилась, хозяин уже стоял на крыльце. Он был стар, но держался очень прямо. В Германии дедушка был армейским офицером и подался в Америку, когда прослышал, что даже улицы там мощены золотом. Золота не оказалось, и Леонард стал главой строительной фирмы. Никто не выходил из машины. Дедушка подал мне знак движением пальца. Кто-то открыл дверь, я выбрался из машины и пошел к старику. Его волосы и борода были совершенно белыми и слишком длинными. По мере приближения я мог видеть, что глаза его необыкновенно сверкают, как голубые молнии. Я остановился в небольшом отдалении от старика. — Генри, — проговорил дедушка, — мы хорошо знаем друг друга. Заходи в дом. Он протянул мне руку. Когда я подошел ближе, мое обоняние уловило крепкий дух его дыхания. Запах действительно был дурным, но он исходил от самого хорошего человека, которого я знал, и поэтому не пугал меня. Я проследовал за ним в дом. Дедушка подвел меня к стулу, — Садись. Я очень рад видеть тебя, — сказал он и ушел в другую комнату. Когда дедушка возвратился, в руках у него была маленькая жестяная коробочка. — Это тебе. Открой. Я никак не мог справиться с крышкой, коробочка не открывалась. — Подожди, — вмешался дедушка, — дай-ка я помогу тебе. Он ослабил крышку и протянул коробочку мне обратно. Я откинул крышку и заглянул внутрь: там лежал крест — Германский крест на ленточке. — Ой, нет, — сказал я, — ты же хранишь его. — Бери, это всего лишь окислившийся значок. — Спасибо. — Теперь тебе лучше идти. Иначе они будут волноваться. — Ладно. До свидания. — До свидания. Генри. Нет, подожди-ка… Я остановился. Он запустил пальцы в маленький кармашек своих широких брюк, вытянул за длинную золотую цепочку золотые карманные часы и протянул их мне. — Спасибо, дедушка… Все ждали меня, не покидая машины. Я вышел из дома, занял свое место в «форде», и мы тронулись в обратный путь. Всю дорогу бабушка и родители без умолку болтали о разных вещах. Эти люди могли трындеть о чем угодно, но никогда не говорили о моем дедушке.

.jpg)
Эта книга является достоверным описанием жизни Уильяма Стэнли Миллигана, первого человека в истории Соединенных Штатов Америки, которого суд признал невиновным в серьезных преступлениях по причине психического расстройства подсудимого в форме множественности его личности. Билли просыпается и обнаруживает, что находится в тюремной камере. Ему сообщают, что он обвиняется в изнасиловании и ограблении. Билли потрясен: он ничего этого не делал! Последнее, что он помнит, – это как хотел броситься вниз с крыши здания школы. Ему говорят, что с тех пор прошло семь лет. Билли в ужасе: у него опять украли кусок жизни! Его спрашивают: что значит «украли кусок жизни»? И почему «опять»? Выходит, такое случается с ним не впервые? Но Билли не может ответить, потому что Билли ушел… Перу Дэниела Киза принадлежит одно из культовых произведений конца XX века – роман «Цветы для Элджернона». «Таинственная история Билли Миллигана» не менее потрясающа и проникновенна.

Татьяна Львовна Сухотина-Толстая вела Дневник с четырнадцати лет: первая запись сделана ею 28 октября 1878 года в Ясной Поляне*, последняя - 13 декабря 1932 года в Риме**. И за эти пятьдесят четыре года через все записи проходит любовь старшей дочери к отцу и ответное его чувство. "За всю мою жизнь то особенно сильное чувство любви и благоговения, которое я испытывала к отцу, - писала Татьяна Львовна, - никогда не ослабевало. И по тому, что я сама помню, и по тому, что мне рассказывали, и он особенно нежно всегда ко мне относился"***. Дневник её, писанный о себе и для себя, проигрывая иногда в полноте и обстоятельности, много выигрывает в искренности и непосредственности. "Если кто-нибудь, когда-нибудь, прочтёт мой дневник. - заносит она на страницы своей тетради 29 мая 1882 года, - то не осуждайте меня, что я пишу такой вздор и так несвязно. Я пишу всё то, что мне только в голову приходит, и искренно надеюсь, что никто никогда его не прочтёт". Как хорошо, что это не сбылось! Дневник её много даёт читателю для постижения эпохи, среды, быта семьи Толстых и, конечно, главное, сведения о самом гениальном писателе. Не говоря уже о том, что письма, им написанные, ряд событий, его приезды, отъезды точно и правильно датируются на основании её свидетельств. *Первая страница Дневника не сохранилась. Возможно, что 28 октября - не первый, а второй или третий день записей. **Даты указываются до 1918 года - по Старому стилю, после 1918 года, как у Татьяны Львовны, - двойные, во время её пребывания за границей - по новому стилю. ***Сухотина-Толстая Т.Л. Воспоминания, М., 1976, стр. 48.

.jpg)
Книгу «Прощание с иллюзиями» Владимир Познер написал двадцать один год тому назад. Написал по-английски. В США она двенадцать недель держалась в списке бестселлеров газеты New York Times. Познер полагал, что сразу переведет свою книгу на русский, но, как он говорил: «Уж слишком трудно она далась мне, чуть подожду». Ждал восемнадцать лет – перевод был завершен в 2008 году. Еще три года он размышлял над тем, как в рукописи эти прошедшие годы отразить. И только теперь, по мнению автора, пришло время издать русский вариант книги «Прощание с иллюзиями».

.jpg)
Я хочу, чтобы меня запомнили тем, кем я был, и настолько, насколько заслужил. () Внимание! Содержит ненормативную лексику!

71-летняя супермодель Мэй Маск – не просто красивая, но и невероятно успешная и счастливая женщина – делится мудрыми уроками, которые она усвоила за долгую жизнь. Несмотря на удары судьбы и невзгоды: развод и статус многодетной матери-одиночки в 31 год, бедность и невостребованность, Мэй никогда не опускала руки. Она упорно работала, боролась с жесткими стандартами в модной индустрии, воспитывала в детях независимость и амбициозность – и всегда смотрела в будущее с оптимизмом, имела четкий план действий и знала, куда и зачем идет.

.jpg)
Михаил Полторанин, демократ-идеалист, в 1990-х достиг апогея своей политической карьеры: был министром печати и информации, зампредом правительства, правой рукой Бориса Ельцина. Во всей своей зловещей достоверности открылись перед Полтораниным тайны кремлевского двора – он видел, как происходило целенаправленное разрушение экономики России, разграбление ее богатств, присвоение народной собственности кучкой нуворишей. Как это было, какие силы стояли и по-прежнему стоят за спиной власти, в деталях и лицах рассказывает Михаил Полторанин в своей книге, в чем-то покаянной, целиком основанной на подлинных фактах.

.jpg)
Он был сыном московского профессора и студентом журфака МГУ. Перед ним были открыты все дороги, о каких только мог мечтать советский человек. Но он пошёл на преступление, которое полностью изменило его жизнь. Как примет молодого москвича тюремная среда, для которой он социально и культурно чужд? Удастся ли ему выжить и подняться? Условия советских и российских мест лишения свободы, живая история криминального мира, показанная изнутри. Реальные события легендарных «лихих 90-х». Головокружительные приключения, драки, стрельба, поножовщина, бандитские разборки и милицейские захваты. Тяготы неволи и роскошный «оттяг» на свободе. Взлёты и падения знаменитых группировок. Судьбы отдельных гангстеров и исполнителей шансона. В этой книге от первого лица описан путь становления криминального авторитета. На примере одной жизни видна целая эпоха, со всеми её страшными и весёлыми событиями.

.jpg)
Зачем создавалась эта книга? Из привычного тщеславия? Из ощущения неслыханной своей значимости и необходимости поведать человечеству нечто такое, что ему и в голову не может прийти? Да, если быть честным, то все это присутствует, но если быть честным до конца, то правда хочется хоть чуточку закрепить свое время, своих друзей, свой дом, а значит, свою жизнь.


.jpg)
Для истории 1990-е годы в России стали эпохой Горбачева и Ельцина, которые, несмотря на свой прижизненный антагонизм, так и останутся в ней братьями-близнецами, сокрушившими советскую власть. Но для очень многих людей того поколения символом 90-х была фигура Бориса Абрамовича Березовского. Почему именно он воплотил в себе важные черты своего времени – времени становления второго российского капитализма? Этот вопрос автор книги, Петр Авен, обсуждает с двумя десятками людей, хорошо знавших Березовского в разные периоды его жизни. Среди собеседников автора – Валентин Юмашев и Александр Волошин, Михаил Фридман и Анатолий Чубайс, Сергей Доренко и Владимир Познер. У каждого из них собственная версия ответа на вопрос, почему невысокий энергичный доктор наук из академического института вдруг взлетел до статуса символа эпохи, воплотив в себе ее смелые дерзания и неприглядные падения. Жизнь Березовского окончилась трагедией, но история страны продолжается. И то, в какую сторону она повернет на следующем историческом перекрестке, зависит от ее готовности усвоить уроки, преподанные недавним прошлым.

.jpg)
Стивен Хокинг долгое время откладывал создание автобиографической книги, потому как свою популяризаторскую миссию считал куда более важной. Однако с годами число людей, желающих записать его историю вместо него самого, росло. Так и родились эти записки – из желания соблюсти границы личного пространства. Автор без обиняков рассказывает о своей жизни, семье, своей болезни и своей науке. Он дает ответы на многие – даже неудобные и личные – вопросы, которые ему только доводилось слышать. Значительное место и в реальной жизни, и на этих страницах занимает астрофизика.

Кому не интересно узнать, как устроены жилые модули МКС, как в космосе чистят зубы, как едят, спят и ходят в туалет? Чему обучают космонавтов перед полетом и чем руководствуются при наборе команды? Какие навыки необходимы на орбите и почему они полезны в повседневной жизни на Земле? Крис Хэдфилд провел в космосе почти 4000 часов и считается одним из самых опытных и популярных астронавтов в мире. Его знания о космических полетах и умение рассказать о них интересно и увлекательно уникальны. Однако эта книга не только о том, что представляют собой полет в космос и жизнь на орбите.

.jpg)
Когда в 2005 году скончался Роберт Хайлбронер, некрологи сообщали о смерти известного американского экономиста и социолога. Но миллионы благодарных читателей по всему миру знали его прежде всего как автора «Философов от мира сего» – удивительного повествования о судьбах и идеях титанов экономической мысли. Удивительного еще и потому, что общий тираж книги Хайлбронера составил несколько миллионов экземпляров, наглядно опровергнув миф о том, что экономика является мрачной и неинтересной наукой. На страницах «Философов» великие теории соседствуют с описанием причудливых выходок их авторов; казавшиеся персонажами исторических трудов фигуры обретают свои неповторимые очертания. Вечно рассеянный Адам Смит и ворчливый Карл Маркс, блистательные Давид Рикардо и Джон Мейнард Кейнс изменили наш мир, и рассказ о них вряд ли оставит равнодушными как студентов, так и тех, кто всю жизнь хотел узнать об экономике побольше, но боялся заглянуть в толстенные, напичканные формулами тома.

.jpg)
«Оружие Возмездия» – очень смешная, местами просто издевательская, а местами и трагичная история из армейской жизни. Ничего подобного раньше не печатали: это воспоминания сержанта, служившего в уникальной части. Добро пожаловать в Бригаду Большой Мощности, которая давит все на своем пути и стреляет так, что земля трясется. Автор уверяет: если вы были в Советской Армии, то, прочитав «Оружие Возмездия», лишний раз убедитесь, что служили не зря, а кто не служил, лишний раз порадуется, что армия обошлась без него.

.jpg)
Вся наша жизнь – это существование в промежутках между. Между юбилеями и панихидами, между удачами и провалами, между болезнями и здоровьем, между днем и ночью, вообще, между рождением и смертью возникает пространство, когда человек вынужден подумать. А когда начинаешь думать, то рефлекторно хочется поделиться чем-нибудь с кем-нибудь, кроме самого себя…

.jpg)
Автобиографическая книга знаменитого диссидента Владимира Буковского «И возвращается ветер…», переведенная на десятки языков, посвящена опыту сопротивления советскому тоталитаризму. В этом авантюрном романе с лирическими отступлениями рассказывается о двенадцати годах, проведенных автором в тюрьмах и лагерях, о подпольных политических объединениях и открытых акциях протеста, о поэтических чтениях у памятника Маяковскому и демонстрациях в защиту осужденных, о слежке и конспирации, о психологии человека, живущего в тоталитарном государстве, – о том, как быть свободным человеком в несвободной стране. Владимир Буковский – кандидат в президенты России на выборах 2008 года.

.jpg)
Ирина Одоевцева. Любимая ученица Николая Гумилева. Яркий человек, поэтесса и писательница. Но прежде всего – одна из лучших мемуаристок первой волны русской эмиграции, истинная свидетельница эпохи, под легким и острым пером которой буквально оживают великие поэты и прозаики Серебряного века. «На берегах Невы» – первая книга легендарных воспоминаний, посвященная жизни литературного, музыкального и художественного Петрограда в страшный, переломный, трагический период Октябрьского переворота и послереволюционных лет.

.jpg)
Это не путеводитель и не исторический очерк. Это – биография. Питер Акройд описал все черты Лондона, будь они прекрасны или отвратительны. Кровожадность толпы и пестрота ярмарок, независимость лондонцев, которых опасались даже короли, и вонь трущоб, которые сохранились даже в XXI веке. История баров и история театров, великие пожары и великие туманы. Запах Лондона, шум Лондона, цвет Лондона – всё смешалось под мастерским пером Питера Акройда.

.jpg)
Страшитесь! Хантер С. Томпсон, крестный отец Гонзо, верховный жрец экстремальности и главный летописец Американского кошмара, берется разобраться в теме, взяться за которую побоялся бы любой, – в теме самого себя. В «Царстве Страха», его долгожданных мемуарах, Добряк Доктор окидывает взглядом прошедшие несколько десятилетий существования «на полную катушку», чрезмерных злоупотреблений и зубодробительных писаний. Это история безумных путешествий, воспламеняемых бурбоном и кислотой, сага о гигантских дикобразах, девушках, оружии, взрывчатке и, разумеется, мотоциклах. Воспоминания о беспутном детстве в Луисвилле, о приключениях в мире порнографии, о битве за пост шерифа в Эспене и о случайной попытке убить Джека Николсона. Наряду с этим «порочным и пугающим отчетом о проделанной работе», Хантер С. Томпсон разоблачает саму тьму в сердце сегодняшней Америки в то самое время, когда «Придурочный Президент» и Новые Тупые взяли ее под свой контроль, и нацию сотрясают войны против террора, зла, Ирака, нездорового образа жизни… и когда понятие «страха и отвращения» становится еще более значимым, чем когда-либо. Злобная, яростная, грязная, безумная и захватывающая – впервые полная история этого «дитя Американского века», рассказанная своими словами. Содержит нецензурную брань

.jpg)
«Киллер номер один» – именно так окрестили Алексея Шерстобитова по прозвищу «Солдат». Десять лет его преступления сотрясали новостные ленты. Все знали о его убийствах, но никто не знал о его существовании. Мишенями киллера были крупные бизнесмены, политики, лидеры ОПГ: Отари Квантришвили, Иосиф Глоцер, Григорий Гусятинский, Александр Таранцев… Имел заказ Алексей Шерстобитов и на ликвидацию Бориса Березовского, но за секунды до выстрела последовала команда «отбой». Предельно откровенная, подлинная история о бандитских войнах, в которых активно участвовали спецслужбы, о судьбах главарей самых могущественных организованных преступных группировок. «Ликвидатор» – не беллетристика, не детектив, не литературное «мыло», не нудная мемуаристика. Чтение не для сна и не от скуки. Мы никогда не слышали и не читали ничего подобного. С первых страниц «Исповеди легендарного киллера» перед нами разворачивается эпоха в сетке оптического прицела.

.jpg)
Новая книга воспоминаний Александра Коржакова, генерал-лейтенанта в запасе, бывшего начальника Службы безопасности Президента Российской Федерации, раскрывает неизвестные ранее подробности жизни Бориса Ельцина и его окружения. В своем предыдущем бестселлере «Борис Ельцин. От рассвета до заката» Коржаков рассказал далеко не все. Но сейчас, считает автор, «время пришло». Новые мемуары содержат ряд сенсационных признаний главного телохранителя президента, а также описания ярчайших эпизодов жизни ельцинского Кремля, в миниатюре отражающих все то, что происходило со страной в «лихие» 90-е. Откровенные и правдивые воспоминания Коржакова показывают, что пресловутые миллионные взятки и кумовство были лишь повседневной рутиной, вершиной айсберга деятельности кремлевских небожителей, обезумевших от вседозволенности и безнаказанности…

.jpg)
Автобиографические очерки выдающегося российского публициста Ивана Лукьяновича Солоневича «Россия в концлагере» – одно из лучших произведений в российской литературе 20 века. Незаслуженно забытое, оно гораздо менее известно в России, чем за ее пределами, и цель настоящего издания – познакомить российского читателя с этой частью культурно-исторического наследия нашей страны. При подготовке публикации максимально сохранены авторские орфография и пунктуация.

.jpg)
Первый исчерпывающий путеводитель по истории уникальной группы, в багаже которой более 100 миллионов проданных копий альбомов, первые строки хит-парадов, успешные туры, исключительно преданное фан-сообщество. Более чем 30-летняя история успеха легендарной группы стала доступна тысячам поклонников благодаря известному коллекционеру Деннису Бурмейстеру, который тщательно отобрал материалы для этой книги. Полная дискография, неопубликованные ранее фото, информационные буклеты, концертные билеты и плакаты, промо-материалы, интервью и подробности творческой жизни музыкантов: эта книга – редкая возможность по-новому взглянуть на уникальное явление в поп-культуре под названием Depeche Mode.

.jpg)
Новая книга Александра Ширвиндта – не размеренное и скучное повествование. По словам самого автора: «Это не литература и не скрупулезная биографическая справка. Это – чехарда воспоминаний». О самых непростых моментах жизни Ширвиндт рассказывает в знаменитой ироничной манере, безо всякого снисхождения к себе и другим. Итак, «Проходные дворы биографии». Маршрут простой: от самого начала, от родильного дома, до, слава богу, пока не самого конца». Содержит нецензурную брань

.jpg)
«Мы и вы – не одно и то же. Вам принадлежат центральные улицы, нам – темные закоулки. Ваше время – день, наше – ночь. У вас есть будущее. Мы живем только «сейчас». Вы нас презираете. Мы вас ненавидим. Вы можете попасть в наш мир. Мы в ваш – никогда. Почти никогда». ЛИЗ МЮРРЕЙ родилась в одном из бедных районов Нью-Йорка в семье наркомана и проститутки. Несколько лет жила на улице. Сегодня – один из самых востребованных ораторов. Выступала на одной сцене со Стивеном Кови, Михаилом Горбачевым, Тони Блэром и далай-ламой. Историю ее жизни Ронда Берн включила в свой легендарный проект «Герой»